• Приглашаем посетить наш сайт
    Радищев (radischev.lit-info.ru)
  • Смех и горе. Главы 40-44.

    Главы: 1-4 5-9 10-14
    15-19 20-24 25-29 30-34
    35-39 40-44 45-49 50-54
    55-59 60-64 65-69 70-74
    75-79 80-84 85-89 90-92
    Примечания

    ГЛАВА СОРОКОВАЯ

    — Вы ничего этого не бойтесь,— весело заговорил со мною адъютант, чуть только дверь за генералом затворилась.— Поверьте, это все гораздо страшнее в рассказах. Он ведь только егозит и петушится, а на деле он божья коровка и к этой службе совершенно неспособен.

    — Но, однако,— говорю,— мне, по его приказанию, все-таки надо идти в полк.

    — Да полноте,— говорит,— я даже не понимаю, за что вы его так сильно раздражили? Не все ли вам разно, где ни служить?

    — Да, так-с; но я совершенно неспособен к военной службе.

    — Ах! полноте вы, бога ради, толковать о способностях! Разве у нас это всё по способностям расчисляют? я и сам к моей службе не чувствую никакого призвания, и он (адъютант кивнул на дверь, за которую скрылся генерал), и он сам сознается, что он даже в кормилицы больше годится, чем к нашей службе, а все мы между тем служим. Я вам посоветую: идите вы в гусары; вы,— извините меня,— вы этакий кубастенький бочоночек, прекоренастый; ведь лучше в гусары, да там и общество дружное и залихватское... Вы пьете?.. Нет!.. Ну, да все равно. А острить можете?

    — Нет,— отвечаю,— я и острить не могу.

    — Ну, как-нибудь, из Грибоедова, что ли: «Ах, боже мой, что станет говорить княгиня Марья Алексевна»; или что-нибудь другое,— ведь это нетрудно... Неужто и этого не можете?

    — Да это, может быть, и могу,— отвечаю я,— да зачем же это?

    — Ну, вот и довольно, что можете, а зачем — это после сами поймете; а что это нетрудно, так я вам за то головой отвечаю: у нас один гусар черт знает каким остряком слыл оттого только, что за каждым словом прибавлял: «Ах, екскюзе ма фам»1; но все это пока в сторону, а теперь к делу: бумага у меня для вас уже заготовлена; что вам там таскаться в канцелярию? только выставить полк, в какой вы хотите,— заключил он, вытаскивая из-за лацкана сложенный лист бумаги, и тотчас же вписал там в пробеле имя какого-то гусарского полка, дал мне подписать и, взяв ее обратно, сказал мне, что я совершенно свободен и должен только завтра же обратиться к такому-то портному, состроить себе юнкерскую форму, а послезавтра опять явиться сюда к генералу, который сам отвезет меня и отрекомендует моему полковому командиру.

    ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

    Так все это и сделалось. Портной одел меня, писаря записали, а генерал осмотрел, ввел к себе в кабинет, благословил маленьким образком в ризе, сказал, что «все это вздор», и отвез меня в карете к другому генералу, моему полковому командиру. Я сделался гусаром недуманно-негаданно, против всякого моего желания и против всех моих дворянских вольностей и природных моих способностей. Жизнь моя казалась мне погибшею, и я самовольно представлял себя себе самому не иначе как волчком, который посукнула рука какого-то злого чародея,— и вот я кручусь и верчусь по его капризу: езжу верхом в манеже и слушаю грибоедовские остроты и, как Гамлет, сношу удары оскорбляющей судьбы купно до сожалений Трубицына и извинений Постельникова, а все-таки не могу вооружиться против моря бед и покончить с ними разом; с мосту да в воду... Что вы на меня так удивленно смотрите? Ей-богу, я в пору моей воинской деятельности часто и много помышлял о самоубийстве, да только все помышлял, но, по слабости воли, не решался с собою покончить. А в это время меня произвели в корнеты, и вдруг... в один прекрасный день, пред весною тысяча восемьсот пятьдесят пятого года в скромном жилище моем раздается бешеный звонок, затем шум в передней, бряцанье сабли, восклицания безумной радости, и в комнату ко мне влетает весь сияющий Постельников!..

    ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

    Увидав Постельникова, да еще в такие мудреные дни, я даже обомлел, а он ну меня целовать, ну меня вертеть и поздравлять.

    «Что такое?» — думаю себе, и как я ни зол был на Постельникова, а спрашиваю его, с чем он меня поздравляет?

    — Дружище мой, Филимоша,— говорит,— ты свободен!

    — Что? что,— говорю,— такое?

    — Мы свободны!

    «Э,— думаю,— нет, брат, не надуешь!»

    — Да радуйся же!— говорит,— скот ты этакий: радуйся и поздравляй ее!

    — Да ее, ее, нашу толстомясую мать Федору Ивановну! Ну, Россию, что ли, Россию! будто ты не понимаешь: она свободна, и все должны радоваться.

    — Нет, мол, не надуешь, не хочу радоваться.

    — Да, пойми же, пентюх, пойми: с-в-о-б-о-д-е-н... Слово-то ты это одно пойми!

    — И понимать,— говорю,— ничего не хочу.

    — Ну, так ты,— говорит,— после этого даже не скот, а раб... понимаешь ли ты, раб в своей душе!

    «Ладно,— думаю,— отваливай, дружок, отваливай».

    — Да ты, шут этакий,— пристает,— пойми только, куда мы теперь пойдем, какие мы антраша теперь станем выкидывать!

    — Ничего,— отвечаю,— и понимать не хочу.

    — Так вот же тебе за то и будут на твою долю одно: «ярмо с гремушкою да бич».

    — И чудесно, только оставьте меня в покое.

    Так я и сбыл его с рук; но через месяц он вдруг снова предстал моему изумленному взору, и уже не с веселою улыбкою, а в самом строгом чине и начал на вы.

    — Вы,— говорит,— на меня когда-то роптали и сердились.

    — Никогда,— отвечаю,— я на вас не роптал.

    Думаю, черт с тобой совсем: еще и за это достанется.

    — Нет, уж это,— говорит,— мне обстоятельно известно; вы даже обо мне никогда ничего не говорите, и тогда, когда я к вам, как к товарищу, с общею радостною вестью приехал, вы и тут меня приняли с недоверием; но бог с вами, я вам все это прощаю. Мы давно знакомы, но вы, вероятно, не знаете моих правил: мои правила таковы, чтобы за всякое зло платить добром.

    «Да,— думаю себе,— знаю я: ты до дна маслян, только тобой подавишься», и говорю:

    — Вы очень добры.

    — Совсем нет; но это, извините меня, самое злое и самое тонкое мщение — платить добром за оскорбления. Вот в чем вопрос: хотите ли вы ехать за границу?

    — Как,— говорю,— за какую за границу?

    — Нет,— говорю,— не хочу.

    — Но отчего же?

    — Да так, не хочу, да и только...

    — И ехать не хотите?

    — Heт, ехать хочу, но...

    — Что за но...

    — Но меня,— говорю,— не пустят за границу.

    — Отчего это не пустят?— и Постельников захохотал.— Не оттого ли, что ты именинник-то четырнадцатого декабря... Э, брат, это уже все назади осталось; теперь на политику иной взгляд, и нынче даже не такие вещи ничего не значат. Я, я,— понимаешь, я тебе отвечаю, что тебя пустят. Ты в отпуск хочешь или в отставку?

    — Ах, зачем же,— отвечаю,— в отпуск! Нет, уж я, если только можно, в чистую отставку хочу.

    — Ступай и в отставку, подавай по болезни рапорт — и катай за границу.

    — Да мне никто и свидетельства,— говорю,— не даст, что я болен.

    Постельников меня за это даже обругал.

    — Дурак!— говорит,— ты извини меня: просто дурак! Да ты не хочешь ли, я тебе достану свидетельство, что ты во второй половине беременности?

    — Ну, уж это,— говорю,— ты вздор несешь!

    — Держишь пари?

    — И пари не хочу.

    — Нет, пари! держи пари.

    И сам руку протягивает.

    — Нечего,— говорю,— и пари держать, потому что все это вздор.

    — Нет, ты держи со мною пари.

    — Сделай милость,— говорю,— отстань, мне это неприятно.

    ему правую руку отметили, а он левую подвязал, потом и вышел из этого только один скандал, насилу, насилу кое-как поправили. А для умного человека ничего не побоятся сделать. Возьмись за самое легкое, за так называемое «казначейское средство»: притворись сумасшедшим, напусти на себя маленькую меланхолию, говори вздор: «я, мол, дитя кормлю; жду писем из розового замка» и тому подобное... Согласен?

    — Хорошо,— отвечаю,— согласен.

    — Ну вот, только всего и надо. И сто рублей дать тоже согласен?

    — Я триста дам.

    — На что же триста? Ты, милый друг, этак Петербургу цены портишь,— за триста тебя здесь теперь ведь на родной матери перевенчают и в том тебе документ дадут.

    — Да мне уж,— говорю,— не до расчетов: лишь бы вырваться; не с деньгами жить, а с добрыми людьми...

    Постельников вдруг порскнул и потом так и покатился со смеху.

    — Прекрасно,— говорит,— вот и это прекрасно! Извини меня, что я смеюсь, но это для начала очень хорошо: «не с деньгами жить, а с добрыми людьми»! Это черт знает как хорошо, ты так и комиссии... как они к тебе приедут свидетельствовать... Это скоро сделается. Я извещу, что ты не того...

    Постельников помотал пальцем у своего лба и добавил:

    — Извещу, что у тебя меланхолия и что ты с оружием в руках небезопасен, а ты: «не с деньгами, мол, жить, а с добрыми людьми», и вообще чем будешь глупее, тем лучше.

    И с этим Постельников, сжав мою руку, исчез.

    ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

    Два-три дня я прожил так, на власть божию, но в большом расстройстве, и многим, кто видел меня в эти дни, казался чрезвычайно странным. Совершеннее притворяться меланхоликом, как выходило у меня без всякого притворства, было невозможно. На третий день ко мне нагрянула комиссия, с которой я, в крайнем моем замешательстве, решительно не знал, что говорить.

    Рассказывал им за меня всё Постельников, до упаду смеявшийся над тем, как он будто бы на сих днях приходит ко мне, а я будто сижу на кровати и говорю, что «я дитя кормлю»; а через неделю он привез мне чистый отпуск за границу, с единственным условием взять от него какие-то бумаги и доставить их в Лондон для напечатания в «Колоколе».

    — Конечно,— убеждал меня Постельников,— ты не подумай, Филимоша, что я с тем только о тебе и хлопотал, чтобы ты эти бумажонки отвез; нет, на это у нас теперь сколько угодно есть охотников, но ты знаешь мои правила: я дал тем нашим лондонцам-то слово с каждым знакомым, кто едет за границу, что-нибудь туда посылать, и потому не нарушаю этого порядка и с тобой; свези и ты им кой-что. Да здесь, впрочем, все и довольно невинное: насчет нашего генерала и насчет дворни.

    В Берлине ты все это можешь даже смело в почтовый ящик бросить,— оттуда уж оно дойдет.

    мне казался ясен: только что я выеду, меня цап-царап и схватят с поличным — с бумагами про какую-то дворню и про генерала.

    «Нет, черт возьми,— думаю,— довольно: более не поддамся», и сшутил с его письмом такую же штуку, какую он рассказывал про темляк, то есть «хорошо, говорю, мой друг; благодарю тебя за доверие... Как же, отвезу, непременно отвезу и лично Герцену в руки отдам»,— а сам начал его на прощание обнимать и целовать лукавыми лобзаниями, да и сунул его конверт ему же самому в задний карман. Что вы все, господа, опять смотрите на меня такими удивленными глазами? Не кажется ли вам, что я неблагодарно поступил по отношению к господину Постельникову? Может быть и так, может быть даже, что он отнюдь и не имел никакого намерения устраивать мне на этих бумажонках ловушку, но обжегшиеся на молоке дуют и на воду; в этом самая дурная сторона предательства: оно родит подозрительность в душах самых доверчивых.

    И вот, наконец, я опять за границей, и опять на свободе, на свободе после неустанного падения на меня стольких внезапных и несподеванных бед и напастей! Я сам не верил своей свободе. Я не поехал ни в Париж, ни в Лондон, а остался в маленьком германском городке, где хотел спокойно жить, мыслить и продолжать мое неожиданно и так оригинально прерванное занятие науками. Все это мне и удалось: при моей нетребовательности за границею мне постоянно все удается, и не удалось долго лишь стремление усвоить себе привычку знать, что я свободен. Проходили месяцы и годы, а я все, просыпаясь, каждое утро спрашивал себя: действительно ли я проснулся? на самом ли деле я в Германии и имею право не только не ездить сегодня в манеже, но даже вытолкать от себя господина Постельникова, если б он вздумал посетить мое убежище?

    Наконец всеисцеляющее время уврачевало и этот недуг сомнения, и я совершенно освоился с моим блаженнейшим состоянием в тишине и стройной последовательности европейской жизни и даже начал совсем позабывать нашу российскую чехарду.

    ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

    реформами, люди будто бы покидали свои обычные кривлянья и шутки, брались за что-то всерьез; я, признаюсь, ничего этого не ждал и ни во что не верил и так, к стыду моему, не только не принял ни в чем ни малейшего участия, но даже был удивлен, заметив, что это уже не одни либеральные разговоры, а что в самом деле сделано много бесповоротного, над чем пошутить никакому шутнику неудобно. В это время старик, дядя мой, умер и мои домашние обстоятельства потребовали моего возвращения в Россию. Я этому даже обрадовался; я почувствовал влечение, род недуга, увидеть Россию обновленную, мыслящую и серьезно устрояющую самое себя в долготу дней. Я приближался к отечеству с душевным трепетом, как к купине, очищаемой божественным огнем, и переехал границу крестясь и благословляясь... и что бы вы думали: надолго ли во мне хватило этого торжественного заряда? Помогли ли мне соотчичи укрепить мою веру в то, что время шутовства, всяких юродств и кривляний здесь минуло навсегда, и что под веянием духа той свободы, о которой у нас не смели и мечтать в мое время, теперь все образованные русские люди взялись за ум и серьезно тянут свою земскую тягу, поощряя робких, защищая слабых, исправляя и воодушевляя помраченных и малодушных и вообще свивая и скручивая наше растрепанное волокно в одну крепкую бечеву, чтобы сцепить ею воедино великую рознь нашу и дать ей окрепнуть в сознании силы и права?..

    Как бы не так!

    1 (франц.— Excusez ma femme).

    1-4 5-9 10-14
    15-19 20-24 25-29 30-34
    35-39 40-44 45-49 50-54
    55-59 60-64 65-69 70-74
    75-79 80-84 85-89 90-92
    Примечания
    Раздел сайта: