• Приглашаем посетить наш сайт
    Херасков (heraskov.lit-info.ru)
  • Карикатурный идеал. Глава 6.

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    Примечание

    VI

    Школа была превосходная: в ней «Алмазов занимался с мальчиками, — жена его Вера Николаевна обучала девочек»; а дома у них, вероятно, хозяйствовала экономка. О. Алмазовым «были выписаны картины свящ<енной> истории Шнора и развешаны по стенам», на что он, мимоходом заметим, едва ли имел право, так как картины эти, кажется, не одобрены для сельских школ. Вера Николаевна «завела рукодельную — первые работы детские положено было начинать с украшений для образов своего дома», — «так шли дела», как «вдруг недели через три приезжает в школу инспектор народных училищ», который получил это место «по просьбе губернатора» за то, что был «исполнителем поручений губернаторши». Чиновник министерства народного просвещения тотчас же столкнулся с о. Алмазовым, а потом, погостив у Кашеваровой и повидавшись с Болтиным, «либеральный представитель министерства народного просвещения» предоставляет учительские обязанности нигилисту Болтину и нигилистке Кашеваровой и даже считает это «себе за честь». Каждый, кто имеет хотя малейшее понятие о личном составе людей, служивших по министерству народного просвещения, легко может судить, насколько это типично и похоже на дело? — Алмазов летит в уездный город жаловаться на инспектора, но там ему отвечают: «Что делать — время такое». Тут явная несообразность, потому что в уездном городе на инспектора жаловаться некому; Алмазов трогает губернский город: опять пошел в ход советник, и опять успешно: архиерей Хрисанф обещал «лично рассмотреть это дело».

    Меж тем нигилисты свирепствуют, и в школе царят ужасы: там водворился Болтин с собакою, которая постоянно лежит у его ног, и «сумасбродная женщина Кашеварова»: они встают и уходят не крестясь; дети забыли при них молиться богу, а между тем их хвалят в газете, издаваемой кем-то «с птичьею фамилиею» (по скромности не сказано: Воробьев, Соловьев, Скворцов или Галкин). Это махинации Лужина, «мещанина из канцелярских служителей» (и чина такого нет). — «К этим убийцам детей присоединяется все враждебное Алмазову и даже бывший благочинный» (205)... Вот какое «народное развращение» (sic! 204) устроил инспектор! Но пока одно дело портилось, — другое налаживалось стараниями Алмазова (215): он скоро «поздравил Веру Николаевну с больницею в селе»... Точно император Вильгельм поздравляет императрицу Августу с разгромом Франции. А тем часом наезжает и архиерей Хрисанф, и наезжает без келейника, — и потому «и (218) особых хлопот по удобрению келейника не нужно». Архиерей приехал просто и заговорил просто: «Вижу, что храм божий вы любите, но любите ли вы бога? Есть примеры, что люди строят церкви и украшают их, а все-таки плохие христиане» — «враги добра и любви». Потом он зашел в школу, увидал там Кашеварову с ее скелетом (портрет Сеченова она, должно быть, сюда не принесла) и только что возвратился в губернский город, как Болтин с Кашеваровою были изгнаны, а школа опять перешла к Алмазову. Этот опять к советнику, с просьбою об открытии двух ярмарок в его приходе, с тем чтобы доходы от этих ярмарок употребить на постройку домов для священнослужителей. Об известном вреде ярмарок для сельских нравов о. Алмазов не подумал. Радением и, надо полагать, большим влиянием советника в губернии и это дело сделалось: Алмазов на доходы ярмарочных статей построил все дома и себе «построил еще две комнаты и украсил еще лучше дом, в котором жил» и в котором был намет с крестом над письменным столом в его кабинете. Потом он посылает «теплый возок тройкою» за своими родителями, чтобы они к нему переселились. Пономарь с пономарицею, взглянув на возок, заплакали, а когда сели и обложились подушками, проговорили: «Эко царствие-то небесное!» (224—225). Тепло старичкам показалось — и забредили. Покатили они «с колокольчиком», что присвоено, нужно заметить, одним должностным лицам да почтовой гоньбе, и «70 верст было переехано». В Быкове дряхлому пономарю вручают «устроить хор певчих»... Надо полагать: хорош хор мог устроить «старый пономарь»... Алмазова выбирают благочинным; священник Мансветов (опять известная фамилия) говорит речь, в которой (231) признается, что он жил «не потому, что жилось ему, а потому, что хотел и старался жить». Далее (232) он же заявляет, что «лет сорок тому назад и десятой доли не причащалось, что ныне». Автор, вероятно, не замечает, что, значит, дела идут не хуже, а лучше....

    В новом положении о. Алмазов запирается в свой кабинет, садится под балдахин с крестом и пишет записку об улучшении быта духовенства в его благочинии, в котором, впрочем, и без того все быстро изменяется: «погребение бедного совершается точно так же, как и богатого; так и крещение, так и все; большая часть поборов по приходам упразднена; священники ни одной обедни не служат без проповеди», — словом, все поднимается и оживляется, «как по мановению волшебной палочки» архиерея Хрисанфа. — В это время Вера Николаевна рождает отцу Алмазову дочь, которую крестят благочестивый Осокин и благочестивая же г-жа Скалон.

    Здесь автор, может быть, невзначай, но очень верно и зло характеризует в лице г-жи Скалон все наше «дамское благочестие». (Разумеется, если тут есть на кого-нибудь намеки, то мы не виноваты в этом ни перед одною г-жою Скалон, как и ни перед одною г-жою Кашеваровою) (238). «Супруги жили вместе лишь для соблюдения внешних приличий (г-н Скалон не любил г-жу Скалон). Жена сначала искала утешения в светских наслаждениях (?!), но когда расточительность мужа сделала их невозможными, она решилась искать религиозных утешений»... Das ist eine alte Geschichte дамских коловращений, разрешаемых в смысле народной пословицы: «на тебе, боже, что нам не гоже». Вера Николаевна избрала г-жу Скалой восприемницею своей дочери, тем более что муж ее на целых полгода уехал тогда за границу с своей фавориткой, одной модной разводкой, бросившей своего мужа. — Нигилизм в нашем русском обществе вступал уже в это время в «свой период» которую оставил муж? Что за почет такой жене быть брошенною мужем? Она, может быть, не виновата в этом несчастье, но во всяком случае почета для нее все-таки нет. Ну, а если бы муж г-жи Скалон не уехал, или если бы он уехал менее чем на полгода, или хотя и на полгода, но не с разводкою, то что же: г-жа Скалон тогда «тем менее», что ли, могла бы годиться в восприемницы?.. Понимает ли г-н автор, что он говорит? Потом — этот нигилизм, вступивший в «свой период». Но в чей же, как не «свой», период мог вступать нигилизм, и чем нигилизм ответствен за разводы и за мужей, проматывающих состояние своих жен? Очевидно, г-н автор опять совсем не понимает, что говорит, если он числит браки и разводы по ведомству нигилизма. Известный русский нигилизм этим делом не интересовался, а особенно «в свой период», когда люди этой школы били на упразднение брака, причем разводы, конечно, уже не нужны. Г-ну автору надо бы сколько-нибудь поближе знать: какое мнение имеет об этих вещах нигилизм? — тогда он не написал бы всех этих несообразностей. Но нежелание вникать в дело и неоправдимая легкомысленность, позволяющая судить о бытовых явлениях, как говорят, «с кондачка», заставляет автора говорить и еще большие несообразности, даже весьма вредные, если они малосведущим лицом будут приняты на веру. Так, например (240 и 241): по словам г. Ливанова, «наше юношество представляет из себя печальный тип разочарованного и ни во что не верящего сословия (?!) молодых старичков»... «И если вы не хотите погубить своего сына при этом направлении, то отдайте его в какой-нибудь германский университет, где разрушительные принципы нашего времени не жалуются» (sic). Автор, вероятно, хотел сказать «на разрушительные принципы не жалуются», но сказал, что сами эти «принципы не жалуются», — и он это хорошо сказал, потому что так оно и есть: «разрушительным принципам» по отношению к вопросам веры в германских университетах не на что жаловаться. Если бы г. Ливанов взял труд прочесть отчет берлинского генерал-суперинтенданта Бюкселя за 1875 год, — так он узнал бы, что там, куда он советует посылать нашу молодежь, «веры нет вовсе», и нет ее до такой степени, что высшее духовное лицо страны в официальном отчете печатно объявляет об этом во всеобщее сведение, прибавляя, что «это напрасно было бы скрывать». Вот куда г. Ливанов направляет нашу молодежь, — он шлет ее от нашего маловерия или слабоверия к самому полнейшему рациональному безверию и думает, что стоит за веру!.. Не значит ли это советовать людям — от дождя прятаться в воду?.. И как г. Ливанов не сообразил, что те самые Бюхнер и Фейербах, имена которых он теребит всякий раз, когда хочет назвать каких-нибудь ничтожных, не стоящих его внимания людей, — оба учились в тех самых «германских университетах, где разрушительные принципы нашего времени не жалуются». Удивительно неосмотрительный автор!

    Нет, мы германских университетов порицать не станем, но что касается их религиозного духа, то по поводу его можем высказаться, переменив только одно слово в характерном ответе наших славянских предков: «не гоже нам искати веры в немцах».

    Большие ошибки допускает г. Ливанов не только по богословию и педагогии, но и по кулинарному искусству, которое изучается гораздо легче, — например (247), повествуя о похоронных обедах, он говорит: «после обеда ставят огромную миску и делают нечто вроде гоголь-моголя или жженки»... Г-ну Ливанову, по-видимому, совсем неизвестно, что гоголь-моголь и жженка приготовляются совсем различными способами и вовсе одно на другое не похожи; да гоголь-моголь и не пьют после обеда, а пьют его от кашля... Конечно, это упущение не важное, но все-таки: зачем же писать вздор? Разумеется, могло быть, что кто-нибудь на похоронных проводах промочил ноги и закашлялся, — ему сделали гоголь-моголь, а г. Ливанов обобщил это событие и легкомысленно внес его в свою серьезную книгу. Это ему урок.

    Впрочем, вообще с г-ном автором к концу сочинения делается что-то совсем непостижимое: только что он оборвал г-на Скалона, кивнул неудачно на университеты и смешал гоголь-моголь со жженкой, как (247) вдруг ни с того ни с сего, без всякого права, берет за руку свободного человека, весьма почтенного старика, предназначенного к долгой еще жизни, и, не говоря худого слова, прямо толкает его в гроб. Такой жестокий и в то же время совершенно самовольный поступок (а может быть, это даже и преступление?) г. Ливанов сделал над бедным «стариком Власом», который (247)

    Ходил в зимушку студеную,
    Ходил в летние жары,
    Вызывая Русь крещеную
    и, таким образом, как оказывается, построил ту самую «быковскую церковь», при которой г. Ливанов поставил попом своего о. Алмазова. Он и Власа сделал «членом попечительства», и потом, как своего короткого человека, взял и прикончил его, — и все это единственно только для того, чтобы сделать похороны без обеда. Удивительный добряк!

    «По провозглашении вечной памяти над могилою Власа о. Алмазов сказал: «Мы похоронили лучшего человека из прихода нашего» (249).

    Но да позволено будет мне самым решительным образом утверждать, что достопочтенный Влас, о котором сказаны приведенные г. Ливановым четыре стиха, быковской церкви совсем не строил и никогда не был ни членом ливановского попечительства, ни их с о. Алмазовым прихожанином. «Влас — старик седой», как очень многим людям достоверно известно, принадлежит совсем к другому приходу: его написал Н. А. Некрасов, который с г. Ливановым ничего вместе не строил; и г. Ливанов, собственно говоря, не имел никакого права определять куда бы то ни было чужого Власа, а тем более приканчивать его по собственному произволу и причитать над ним устами своего о. Алмазова... Все это больше чем неделикатно, — это непозволительно больше, чем бесцеремонность с именами архиерея Хрисанфа, кн. Шаховской, Скалона, Болтина, Кашеваровой и других. Г-ну Ливанову, кажется, как будто даже неизвестно, что этого совсем нельзя делать в печати, и неужто он еще ожидает, чтобы ему было растолковано: почему этого нельзя? Это очень легко может быть не только растолковано, но и доказано.

    И далее: схоронив Власа, без всякого на то позволения у Н. А. Некрасова, г. Ливанов так рисует «идеальное» русское почтение к памяти этого доброго крестьянина.

    О. Алмазов сказал: «Не забудем никогда его могилы, украсим ее памятником». И «скоро по подписке между крестьянами» и т. д. «воздвигнут был каменный памятник, выписанный из города».

    Вот и видно, что Власа и уморили и схоронили люди не его прихода: Н. А. Некрасов, редким чутьем чуявший русскую жизнь, конечно, не стал бы учреждать на могиле Власа «подписки между крестьянами» и не придавил бы своего легконогого старца «каменным памятником, выписанным из города». Н. А. Некрасов, насколько мы его понимаем, ни за что бы не распорядился так не по-русски и истинно святому чувству нашего народа глубоко противно кичливое стремление к надмогильной монументальности с дутыми эпитафиями, всегда более или менее неудачными и неприятными для христианского чувства. Если такая претенциозность иногда и встречается у простолюдинов, то это встречается как чужеземный нанос — как порча, пробирающаяся в наш народ с Запада, — преимущественно от немцев, которые любят «возводить» монументы и высекать на них широковещательные надписи о деяниях и заслугах покойника. Наш же русский памятник, если то кому угодно знать, — это дубовый крест с голубцом — и более ничего. Крест ставится на могиле в знак того, что здесь погребен христианин; а «означают», — заметьте, крестом. А где от этого отступают, там, значит, отступают уже от своего доброго родительского обычая, о котором весьма позволительно пожалеть. Скромный обычай этот так хорош, что духовенству стоит порадеть о его сохранении в простом, добром народе, где он еще держится; а не то, чтобы самим научать простолюдинов заводить на «божией ниве» чужеземную, суетную монументальность над прахом. Но последуем еще за нашим новатором.

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    Примечание
    Раздел сайта: