|
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Прискакав после долговременного отсутствия домой, Дон-Кихот впал в полосу долговременного штиля, какого потом не бывало уже во всю его остальную жизнь, и тут он совершил один страшный и бесповоротный шаг, о котором, вероятно, имел какое-нибудь мнение, но никогда его никому не высказывал. Покой Рогожина зависел от того, что он привез с собою из монастыря целые вороха старых книг и рукописей. От этого клада он не мог оторваться, прежде чем все ветхие бумаги были им перечитаны, сравнены и изучены, а на это требовалось целые полгода. Рогожин просидел всю осень и зиму за чтением; зимние поздние предрассветные зори часто заставали его пред нагоревшим высоким глиняным ночником, в оскудевшую плошку которого он глядел помутившимися от устали глазами и думал какие-то широкие думы. Он доходил до мысли: как освободить много, много угнетенных людей за один прием, сразу, и в пылающей голове его неслись план за планом, один другого смелее и один другого несбыточнее. В результате всего этого получилось одно, что совсем выбившийся из сна Дон-Кихот в начале великого поста не выдержал и заболел: он сначала было закуролесил и хотел прорубить у себя в потолке окно для получения большей порции воздуха, который был нужен его горячей голове, а потом слег и впал в беспамятство, в котором все продолжал бредить о широком окне и каком-то законе троичности, который находил во всем, о чем только мог думать.
Крестьяне, послушав все это, наконец струсили, что их блажной барин может совсем сойти с ума или умереть и тогда они могут достаться в управление какому-нибудь другому лицу, у которого не будет его доброты, и им придется сказать «прощай» своему льготному житью. Они привезли к Рогожину из села священника. Дон-Кихот был на этот случай в памяти и как будто даже обрадовался гостю, с которым мог говорить о предметах, недоступных пониманию Зинки и других мужиков. Он посадил гостя на топорном стуле возле лавки, на которой лежал, и заговорил с ним о троичности, троичности во всем, в ипостасях божества, в идеях и в видимых элементах строения общества.
— И в церкви,— говорил он,— высшие власти три: митрополит, архиерей и архимандрит; ниже опять три: поп, дьякон и причетник, всё три! Оттого, если все три совершают дело в строении, и нисходит благодать.
— Нисходит-с,— отвечал священник.
— Как же не быть сему в государстве?
— Надо быть-с.
— Я это и говорю!— воскликнул Дон-Кихот.— И я говорю, что этому надо быть! надо быть!
— Надо быть-с,— поддакнул священник.
— И оно... нагнитесь сюда ко мне поближе.
Священник оперся рукой о лавку и пригнулся к больному,
Дон-Кихот обнял его исхудалою рукой за шею и прошептал:
— И оно есть-с!
— Есть-с; непременно есть.
— Как! и вы понимаете, что оно есть?
— Понимаю-с.
— Вы понимаете, что есть три и они одно: они одно делают, одной стране служат, ее величие поют, только один в верхнем регистре, другой — в среднем, а третий — в низшем.
— Совершенно понимаю-с.
Они пожали друг другу руку.
— Прежде всего поверка: сверим силы как добрые союзники: откройся, как ты это понимаешь?
— Что это-с?
— Трое... Кто они, эти трое в России, без кого нельзя?
— Государь...
— Раз! это верно, продолжай.
— Второй — губернатор...
Дон-Кихот уже хотел загнуть второй палец с восклицанием «два», но вдруг заикнулся и, взглянув с удивлением на священника, протянул:
— Что-о-о-о?
— Второй — губернатор-с.
— Как, черт возьми, губернатор!.. Почему он второй?
— Потому что государь правит всем государством, а этот под ним губернию в страхе держит...
— Ну-у!
— Ну-с, а третий под ним городничий — он один город блюдет.
— Пошел вон!— нимало не медля отвечал Дон- Кихот.
Священник удивился и, недоумевая, переспросил:
— Как это?
— Так; очень просто: твое счастие, что я болен и не могу дать тебе затрещины, а бери свой треух и уходи поскорей от меня вон, потому что ты хуже всех.
И он ему с значительным самообладанием разъяснил, почему он хуже всех.
— Все,— сказал он,— меня не понимают и прямо так и говорят, что не понимают, а ты вызвался понять, и сказал мне всех хуже. Прощай!
— Однако же постой!— вернул его Дон-Кихот.— Сними мне с колка мою куртку.
Тот безгневно возвратился и исполнил требуемое.
Рогожин порылся в карманах, достал из одного из них обширный кожаный кошелек с деньгами и, позвякав бывшими там двумя серебряными целковыми, подал один из них гостю.
— Возьми это и не обижайся — глупость не вина.
Тот принял и деньги и извинение.
— И вот еще что... Истина, добро и красота... Но тебе и это не понять... Пожалуйста, не говори, что поймешь, а то я рассержусь. Проще объясню: разум, воля и влечение, только нет... ты опять и этак не поймешь. Еще проще: голова, сердце и желудок, вот тройка!
И он поехал на этой тройке, пространно объясняя, как тут каждый нужен друг другу и всякому есть свое дело, для того чтобы весь человек был здрав умом, духом и телом.
— Опять тройка! понял? Или лучше молчи и слушай: ты сказал государь... это так,— голова, она должна уметь думать. Кормит все — желудок. Этот желудок — народ, он кормит; а сердце кто? Сердце это просвещенный класс — это дворянин, вот кто сердце. Понимаешь ли ты, что без просвещения быть нельзя! Теперь иди домой и все это разбери, что тебе открыл настоящий дворянин, которого пополам перервать можно, а вывернуть нельзя. Брысь!.. Не позволю! В моем уме и в душе один бог волен.
И, прочитав эту лекцию, дворянин, которого можно перервать, но нельзя вывернуть, впал в такое горячечное беспамятство, что мужики должны были сменить выбившегося при нем из сил Зинку и учредили при Рогожине бабий присмотр, так как уход за больным сердцу женщины ближе и естественнее.
Дон-Кихот долго пролежал без сознания и когда пришел в себя, то очень удивился.
Все окружающее его глядело чрезвычайно приятно, светелка его была убрана, на самом на нем была чистая мужичья рубашка, у изголовья стояла на столе золоченая луком деревянная чаша с прозрачною, как хрусталь, чистою водой, а за образником была заткнута ветвь свежей вербы.
Но это еще было не все, то был сюрприз для глаз, а был еще сюрприз и для слуха. Рогожину стало сдаваться, что невдалеке за его теменем что-то рокочет, как будто кто по одному месту ездит и подталкивает.
«Что это?» — подумал Дон-Кихот и хотел оглянуться, но у него не оказалось к тому никаких сил.
Экое горе! Вот бы позвать, да никого нет в избе. Кот един ходит прямо пред ним по припечку и лапой с горшка какую-то холщовую покрышку тянет. Хорошо лапкой работает!
И Дон-Кихот, давно ничего не видавший глазами, засмотрелся на кота и не заметил, как тот мало-помалу подвигал горшок к краю и вдруг хлоп... Горшок полетел об пол, а серый бедокур проворными скачками ускакал за трубу... Но Рогожину некогда было следить за проказником, потому что при первом громе, произведенном падением разбившейся посуды, чистый, звонкий, молодой голос крикнул: «Брысь!», и занимавший несколько минут назад больного рокот за его головою тотчас же прекратился, а к печке подбежала молодая сильная девушка в красной юбке и в белой как кипень рубахе с шитым оплечьем.
Она всплеснула над разбитым горшком руками и, быстро присев на корточки, стала бережно подбирать в передник черепья.
Во все это время она держалась к Дон-Кихоту спиной, и он только мог любоваться на ее сильный и стройный стан и черную как смоль косу, которая упала на пол тяжелою плетью и, как змея, вилась за каждым движением девушки.
Рогожину показалось, что он никогда не видал такого свежего и здорового, молодого женского тела, и он ждал, пока девушка кончит уборку и обернется к нему лицом. А она вот забрала с полу последние черепки и оборотилась... Фу ты господи, да что же это за роскошь!
Ведь вправду, мало сказать, что есть женщины, которые хороши и прекрасны, а надо сознаться так, что есть и такие, которые как на грех созданы. Вот эта и была из таких.
Как она обернулась и мимоходом повела глазами на Дон-Кихота, так он и намагнетизировался. Та смотрит на него, потому что видит его смотрящим в первый раз после долгого беспамятства, а он от нее глаз оторвать не может. Глаза большие, иссера-темные, под черною бровью дужкою, лицо горит жизнью, зубы словно перл, зерно к зерну низаны, сочные алые губы полуоткрыты, шея башенкой, на плечах — эполет клади, а могучая грудь как корабль волной перекачивает.
законы осуждают, а сердце любит.
Рогожин попробовал улыбнуться и слабо выговорил:
— Умница!
— Что тебе, барин? иль полегчило?— сказала девушка и сама, улыбнувшись от доброжелательства, все вокруг себя как солнцем осветила.
Больной молчал.
— Что тебя, поправить что ли?
И, не дожидаясь ответа, она подвела ему под плечи круглую упругую руку и, поправляя другою рукою его изголовье, держала во все это время его голову у своей груди.
Запах молодого, здорового тела, смешанный с запахом чистого, но в дымной избе выкатанного белья, проник через обоняние Рогожина во всю его кровь и животворною теплотою разбежался по нервам.
— Кто ты?— произнес Дон-Кихот.
— Девка.
— А как тебя звать?
— Аксюткой звать.
— Аксиньею... Ксения!
Он произнес это имя и к нему прислушался. Ему показалось, что оно очень хорошо звучит.
— Что ты тут делала?
— Я-то? Тебя стерегла...
— Чего?
— Когда ты помрешь.
— Помру... вона!
— А что ж?
— Я теперь жить хочу, Ксения.
И она посмотрела в его вперенные в нее глаза и проговорила:
— Или тебя еще поправить?
— Поправь.
И опять это прикосновение руки, и опять ошибает свежий аромат легкой смолистой задыми и молодого тела.
— Будет,— прошептал Дон-Кихот,— будет: хорошо мне. Только вот что...
— Что еще?
— Сядь ко мне так, чтоб я тебя видел.
— Где сесть? тутотка?.. хорошо, сяду.
И она зашла ему за-головы и опять появилась с донцем, гребнем и размалеванною прялкою: села, утвердила гребень в гнезде донца, поставила ногу в черевичке на приверток и, посунув колесо, пустила прялку.
Опять мерная музыка заиграла тем же рокотом, а сама чародейка сидит, работает, и ни слова.
— Скажи мне что-нибудь,— попросил Дон-Кихот.
— Про что тебе рассказать? Я ничего не знаю.
— Про что ты думаешь.
— Вон кот горшок разбил!
— А что там было в горшке?
— Тесто было... калину парили.
— На что она?
— Девкам лизать.
Дон-Кихот нахмурился и спросил:
— Про каких ты девок говоришь?
И прежде чем Рогожин успел ей ответить, она собрала всю свою рабочую снасть и, столкнувшись на пороге с пришедшею ей на смену другою девушкою, выбежала.
Пришедшая не выдерживала ни малейшего сравнения с удалявшеюся. Рогожин не хотел и смотреть на эту. Он опять спал и поправлялся, но бог его знает, на каких тройках ездил он впросонках: кажется, что он теперь на время позабыл о добре и истине и нес уже дань одной красоте.
Но на его несчастие дела его шли так худо, что ее-то, эту чудную Ксению, он никак более и не видал. Как он ни проснется, все сидит возле него женщина, да не та, а спросить ему казалось неловко и совестно. Разве ее похвалить за красу? Но как же это мог себе позволить благородный и начитанный дворянин?
Ведь он знал, что по рыцарским обычаям и хвалить девушку без ее согласия запрещалось, а Ксения не давала ему согласия ее хвалить. И еще что об этих похвалах подумают?
«А хороша Ксения, очень хороша!»
Он решился молчать.
Но вот приходит раз мужик Архар, он был в хуторе вроде старосты, и говорит:
— Барин, а барин!
— Что тебе?— отвечал Дон-Кихот.
— А девка-то Аксютка баяла, что ты с нею баловал...
— Ну еще что скажи!
— А почто же ты с другими, кои ходят, ничего не балакаешь?
— А тебе что за дело?
— Такое дело, что она из моего двора, так если она тебе против других больше по обычаю, так чего на нее смотреть-то! мы одну к тебе посылать станем сидеть: пускай она, дурища, тебе угождает.
— Это ты про свою родную дочь так-то?
— Какая она мне дочь!
— Ну так падчерица: все равно, зачем ее дурой называть?
— Она мне и не падчерица.
— Ну племянница, что ли... Это все равно.
— И того совсем не было.
Сердце дворянина то замирало, то учащенно билось от необыкновенного предчувствия, а староста Архар отвечал:
— Аксютка-та?.. да она и не приемыш, а так... позабытая... богданка.
— Богданка?
— Да; она не нашенская, сирота будет... безродная.
— Где же ты ее взял?
— Чего взял, сами родители к нам на село привезли... О французовой поре можайские дворянчики всё через наши края бегивали, и тут тоже пара их бегла, да споткнулись оба у нас и померли, а сиротинку бросили.
— Дворянка!.. Так как же ты говоришь, что она безродная! Продолжай! не останавливайся... продолжай!
— Она была тогды махонькая, и глазки у нее болели: рассказать ничего не умела!..
— Ну!
— Мы ее хотели к заседателю, а заседатель от страсти сам бежал. Мужики и говорят: «Нам, Архар Иваныч, ее куда же? такую лядащенькую; а ты, брат, промеж нас набольший, ты староста — ты и бери».
— Ты и взял?
— Да ведь что с лихом поделаешь: не в колодец ее было сунуть,— взял.
— И это она и есть?
— Она самая.
— Можайская дворянка?
— Да так у нее в бумагах писано.
— Кто читал?
— Поп читал, когда ее родителев хоронил.
— Покажи мне сейчас эти бумаги!
Архар отправился к попу, а Рогожин, сверх всякого ожидания, в одну минуту оделся и, войдя шатающимися от слабости ногами в избу Архара, прямо, держась рукою стены, прошел в угол, где сидела за своею прялкой его Дульцинея, и, поддержанный ее рукою, сел возле нее и проговорил:
— Мы будем вместе ждать решения нашей судьбы!
— Ксения Матвевна, вы дворянка! Вы дворянка, и пред лицом земли и неба клянусь, что я вас люблю и прошу вас быть моею женой.
Девушка смутилась и, заслонясь рукавом, ничего не отвечала. Дон-Кихот принял это за скромность и обратился к крестьянам:
— С этих пор,— сказал он,— я под всяким страхом запрещаю звать ее Аксюткой. Через день она будет моя жена, а ваша госпожа Аксиния Матвевна.
Мужики почесались и отвечали:
— Ну Аксинья, так и Аксинья.
|