XIII
Ждали их по-пустому до самого праздника, но зато как только отпели святую заутреню и попы стали в ряд посреди церкви с лукошками, чтобы все люди подходили к ним христосоваться и класть яйца, то вдруг подошел с желтым, в луке крашенным яйцом и Кромсай.
— Христос воскресе,— говорит, — батюшка; держи яичко.
— Воистину воскресе! — отвечает священник и от радости, не выдержав, тут же стал его спрашивать: — Когда явился?
— А вот в самую в заутреню: когда ты звонить зачал, так я еще за лощиной был... Путался... Чуть, брат, не залился.
— Ну-у! А Павел где ж?
— Ей же ты богу! Мерин-то мой насилу, брат, выскочил!
— Скажи пожалуй!.. Ну, а Павел где ж?
— Его, брат, уж нетути!
— А где же он?
— Он не приехал.
Дальше говорить было нельзя, потому что это задерживало движение подходящих христосоваться крестьян, и дьякон, заметив непорядок, сказал: «не препятствуйте», а Кромсаю добавил: «Удались!» Тогда священник велел Кромсаю войти в алтарь и подождать, пока он с народом «отцелуется». И когда все люди отцеловалися и священник стал в алтаре разоблачаться, то Кромсай поведал ему, что «Павел в городу остался».
— Для чего же он остался?
— Да вот... Сказал мне: «Ты, говорит, поезжай, — а я, говорит, останусь».
— А зачем?
— «Потому, говорит, что мне надо себе... другое приделение».
— Ну, и ты его приделил?
— Не я, а он сам приделился.
Священник подвел Кромсая к окну, из которого видны были могилки, и говорит:
— Всмотрись-ка да «помяни гробы — они вечны домы»: долго ли нам жить-то остается?.. Куда ты Павлушку дел?
Кромсай понял, какое смущение запало в душу священника, и отвечал ему с широкой улыбкой:
— Что ты... Полно, батя!.. Неужли ты думаешь, что я Павлуньку загубил? Жив Павлунька!
— Ты подумай: у него мать Фаптея древняя. Если ей о сыне что-нибудь ужасное сказать — она помрет!..
Но ужасного ничего не было.
Кромсай рассказал только следующее: когда они с Пустоплясом выехали, то Пустопляс будто «все на самого себя обижался». «Что, — говорит, — дядя Кромсай, рассуди ты, какой я неахтительный, что никто меня очень не обожает! И всего у меня средства только одна старушка есть, только к ней к одной у меня есть и жалость на земле, — так что ни для кого, как для нее, я бы даже и в солдаты... Ведь я могу на Кавказ пойти и в офицеры выйти». А Кромсай ему и помог начать всю эту карьеру; он свел его к Николаю Андрееву Воробью, старинному орловскому маклеру, или «сводчику», а тот его как в хоровод завел и «определил идти по найму за бакалейщикова сына».
Священник, услыхав неожиданно такую развязку, молча присел на сундучок и только глаза на Кромсая выставил.
— Ну, ты, — говорит, — брат, жиган! недаром, видно, тебя вором кличут!
— А что же «кличут»!.. Кличут-то меня разно кличут, а у кого я что-нибудь украл? Ан я ничего не украл, а живу честно и благородно. Павлунька не так пошел, а семьсот серебра получил деньгами, да что еще, брат, гульбы было... Вот бы ты посмотрел!.. А он еще сто рублей прислал матери.
— Чего он хотел, то ему и сделано... Чего ты на меня!..
— Ты, Кромсай, жиган, ты нехороший, дурной человек!
— Что ты это?.. за что?.. Разве пропал Павлушка? Он пошел служить богу и великому государю... Ты, сделай милость, в этом оставь меня!
— А сто рублей матери-то его... целы у тебя?
— А ты почем знаешь?
— Верно, не целы?
— Ну, если тебе открыто, то что же спорить... Не целы!
— Вот ведь какая твоя совесть!
— Что же совесть!.. Я их вез и довез до самой лощины. А тут звон услыхал и в зажор сел... Сделай милость — это хоть и на тебя доведись: провались хоть и ты под снег, так небось все покинешь, а одну свою душу начнешь спасать! Мерин биться стал... Я, брат, весь растерялся: и два куля хлеба при мне были, — вез на просвиры, — и те оба там в зажоре погубил.
— Там и деньги пропали?
— Все там осталось. Тридцать рублей, которые вез бумажками, те как на кресте были привязаны, так они и уцелели, а семьдесят, которые были серебряными монетами: рубли и полтинники — с сапогом вместе снялись и из-за голенища потонули.
Священник выслушал, поднялся с места и сказал Кромсаю:
— Ну да и подлец же ты!
— Хорошо, что хоть ты честный! — вздохнул Кромсай.
— Ну смотри же: вспомяни мое слово — за это разразит тебя бог!
Это над Кромсаем очень скоро и исполнилось.1
1 Наемный заместитель рекрута, которому следовало идти в службу по очереди или по жеребью, почитался в народе за человека не только <пропащего>, но и презренного: о наемщике никогда не говорили с жалостью, а всегда, как о палаче, говорили с омерзением, и от солдат ему не было иной клички, как <продажная шкура>. Иметь общение с наемщиком считалось так же противно, как иметь общение с палачом, которому, по мнению простолюдинов, будто даже <не дают причастия>. А как таково было всеобщее презрительное отношение к этим людям, то, разумеется, об этом знали и сами те, кто нанимался в солдаты, и потому, за весьма редкими исключениями, это были <люди отчаянные> - зашалившиеся, загулявшие, сбившиеся с пути или чем-нибудь особливо несчастные, по какому-нибудь роковому стечению семейных обстоятельств стремившиеся к погибели. Эти последние и составляли жалостное исключение, да к их числу можно еще придать <крепостных>, которые, впрочем, могли наниматься только с согласия своих владельцев, и то после рискованной процедуры с освобождением их на волю. Случалось, что вольный человек <выкупал крепостного> с тем, чтобы он после пошел в рекруты за детей этого капиталиста, и выкупаемый крепостной обещался это исполнить, но, получив отпускную в свои руки, отказывался от <охотничания> <помолить бога>, а еще чаще с бранью и насмешкою. Нанявшийся же <распутник> с распутства начинал и в распутстве продолжал все время своего <сговора>