XVIII
Жид с утра в этот день не представлял того ужасающего отчаяния, с каким он явился вчера вечером. Правда, что он и теперь завывал, метался и дергался «на резинке», но сравнительно со вчерашним это было спокойнее. Это, может быть, до известной степени объяснялось тем, что он утром сбегал на постоялый двор, где содержались рекруты, и издали посмотрел на сынишку. Но когда интролигатора посадили в сани, приступы отчаяния с ним опять возобновились, и еще в сугубом ожесточении. Он, говорят, походил на сумасшедшего или на упившегося до безумия; он схватывался, вскакивал, голосил, размахивал в воздухе руками и несколько раз порывался скатиться кубарем с саней и убежать. Куда и зачем?— это он едва ли понимал, но когда они проезжали под одною из арок крепостных валов, ему это, наконец, удалось: он выпал в снег и, вскочив, бросился к стене, заломил на нее вверх руки и завыл:
— Ой, Иешу! Иешу! що твий пип со мной зробыть?
Два услужливые солдатика, которые подоспели на этот случай, взяли его, погнули как надо, чтобы усадить в сани, и поезд чрез пару секунд остановился у святых ворот, или, как в Киеве говорят, у святой брамы.
Тут не пером описать то, что начало делаться с евреем, пока дошло до конца дело: он делал поклоны и реверансы не только встречным живым инокам, но даже и стенным изображениям, которые, вероятно, производили на него свое впечатление, и все вздыхал.
Подслеповатый инок, сидевший под брамою с кропилом за чашею святой воды, покропил его,— он обтерся и пошел за своим вождем далее.
Теперь надо было уже получить доступ к митрополиту, представиться ему и ждать: чем он обрадует?
Друкарт все, конечно, обдумал, как ему исполнить возложенное на него поручение: он хотел оставить еврея где будет удобно внизу и велеть доложить митрополиту об одном себе и единолично, спокойно и последовательно изложить все дело и, насколько возможно, склонить доброго старца к состраданию к несчастному интролигатору: а там, разумеется,— что будет, то будет.
Не знаю, вышло бы хорошо или худо, если бы дело пошло таким образом, по объясненному, рассчитанному плану; но все это никуда не годилось, потому что с верхов для развязки всей этой истории учрежден был другой план.
Напоминаю, что это было в самый превосходный, погожий день. Покойный владыка Филарет тогда уже был близок к закату дней и постоянно прихварывал, и даже очень мучительно и тяжко. Страдания его облегчал профессор Вл. Аф. Караваев, а еще чаще его помощник, г. Заславский, которого покойный в шутку звал «отец Заславский». Промежутки, когда он был здоровее и мог обходиться без визитов «отца Заславского», были непродолжительны и нечасты, но, однако, бывали — и тогда он бодрился и даже выходил на воздух.
Жид и его предстатель как раз попали на такой случай: не успели они, обогнув колокольню, завернуть вправо к митрополитским покоям, как увидали у дверей на помосте небольшую группу чернецов,— кажется, по рассказу, человека три или четыре, и между ними сам владыка.
Выйдя на короткое, вероятно, время вздохнуть мягким воздухом прекрасного дня, митрополит был без клобука и всяких других знаков своего сана — по-домашнему, в теплой шубке и мягеньком колпачке, но Друкарт узнал его издали и, поклонясь, подошел и начал излагать цель своего посольства.
Митрополит слушал, не обнаруживая никакого внимания и прищуривая прозрачные, тогда уже потемневшие веки своих глаз, и все смотрел на крышу одного из куполов великой церкви, по которому на угреве расположились голуби, галки и воробьи. По-видимому, его как будто очень занимали птицы, но когда Друкарт досказал ему историю — как наемщик обманул своего нанимателя, он тихонько улыбнулся и проговорил:
— Ишь ты, вор у вора дубинку украл,— и, покачав головою, опять продолжал смотреть на птичек.
— Владыко,— говорил ему между тем Друкарт,— это дело теперь в таком положении... — и он изложил все известное нам положение.
Митрополит молчал и по-прежнему вдыхал в себя воздух и смотрел на птиц.
Положение посла становилось затруднительно,— он еще рассказал что-то и умолк; владыка тоже молчал и смотрел на птичек.
— Что прикажете доложить князю, ваше высокопреосвященство,— снова попытался так Друкарт.— Его сиятельство усердно вас просит, так как закон ставит его в невозможность...
— Закон... в невозможность... меня просит!— как бы вслух подумал митрополит и вдруг неожиданно перевел глаза на интролигатора, который, страшно беспокоясь, стоял немного поодаль перед ним в согбенной позе...
Слабые веки престарелого владыки опустились и опять поднялись, и нижняя челюсть задвигалась.
— А? что же мне с тобою делать, жид!— протянул он и добавил вопросительно: — а? Ишь ты, какой дурак!
Дергавшийся на месте интролигатор, заслышав обращенное к нему слово, так и рухнулся на землю и пошел извиваться, рыдая и лепеча опять: «Иешу! Иешу! Ганоцри! Ганоцри!»
— Что ты, глупый, кричишь?— проговорил митрополит.
— Неправда; никто как бог, а не я,— глупый — ты!
— Ой, бог, ой, бог... Ой, Иешу, Иешу...
— Зачем говоришь Иешу?— скажи: господи Иисусе Христе!
— Ой, коли же... господи, ой, Сусе Хриште... Ой, ой, дай мине... дай мине, гошподин... гошподи... дай мое детко!
— Он до безумия измучен, владыка, и... удивительно, как он еще держится,— поддержал тут Друкарт.
Митрополит вздохнул и тихо протянул с задушевностью в голосе:
— Любы николи же ослабевает,— опять поднял глаза к птичкам и вдруг как бы им сказал:
— Не достоин он крещения... отослать его в прием,— и с этим он в то же самое мгновение повернулся и ушел в свои покои.
владычный суд не было, и все были довольны, как истинно «смиреннейший» первосвятитель стал вверху всех положений. «Недостойного» крещения хитреца привели в прием и забрили, а ребенка отдали его отцу. Их счастьем и радостью любоваться было некогда; забритый же наемщик, сколько мне помнится, после приема окрестился: он не захотел потерять хорошей крестной матери и тех тридцати рублей, которые тогда давались каждому новокрещенцу-еврею...