• Приглашаем посетить наш сайт
    Цветаева (tsvetaeva.lit-info.ru)
  • Соборяне. Часть 2. Глава 3.

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    Часть 5: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20
    Примечания

    ГЛАВА ТРЕТЬЯ

    — Это всего было чрез год как они меня у прежних господ купили. Я прожил этот годок в ужасной грусти, потому что был оторван, знаете, от крови родной и от фамилии. Разумеется, виду этого, что грущу, я не подавал, чтобы как помещице о том не донесли или бы сами они не заметили; но только все это было, втуне, потому что покойница все это провидели. Стали приближаться мои именины, они и изволят говорить:

    «Какой же,— говорят,— я тебе, Николай, подарок подарю?»

    «Матушка,— говорю,— какой мне еще, глупцу, подарок? Я и так всем свыше главы моей доволен».

    «Нет,— изволят говорить,— я думаю тебя хоть рублем одарить».

    Что ж, я отказываться не посмел, поцеловал ее ручку и говорю:

    «Много,— говорю,— вашею милостью взыскан»,— и сам опять сел чулок вязать. Я еще тогда хорошо глазами видел и даже в гвардию нитяные чулки на господина моего Алексея Никитича вязал. Вяжу, сударь, чулок-то, да и заплакал. Бог знает чего заплакал, так, знаете, вспомнилось что-то про родных, пред днем ангела, и заплакал. А Марфа Андревна видят это, потому что я напротив их кресла на подножной скамеечке всегда вязал, и спрашивают:

    «Что ж ты это,— изволят говорить,— Николаша, плачешь?»

    «Так,— отвечаю,— матушка, что-то слезы так... » — да и знаете, что им доложить-то, отчего плачу, и не знаю. Встал, ручку их поцеловал, да и опять сел на свою скамеечку.

    «Не извольте,— говорю,— сударыня, обращать взоров ваших на эту слабость, это я так, сдуру, эти мои слезы пролил».

    И опять сидим да работаем; и я чулок вяжу, и они чулочек вязать изволят. Только вдруг они этак повязали, повязали и изволят спрашивать:

    «А куда же ты, Николай, рубль-то денешь, что я тебе завтра подарить хочу?»

    «Тятеньке,— говорю,— сударыня, своему при верной оказии отправлю».

    «А если,— говорят,— я тебе два подарю?»

    «Другой,— докладываю,— маменьке пошлю».

    «А если три?»

    «Братцу,— говорю,— Ивану Афанасьевичу».

    Они покачали головкой да изволят говорить:

    «Много же как тебе, братец, денег-то надо, чтобы всех оделить! Этого ты, такой маленький, и век не заслужишь».

    «Господу,— говорю,— было угодно меня таким создать»,— да с сими словами и опять заплакал; опять сердце, знаете, сжалось: и сержусь на свои слезы и плачу. Они же, покойница, глядели, глядели на меня и этак молчком меня к себе одним пальчиком и поманули: я упал им в ноги, а они положили мою голову в колени, да и я плачу, и они изволят плакать. Потом встали, да и говорят:

    «Ты никогда не ропщешь, Николаша, на бога?»

    «Как же,— говорю,— матушка, можно на бога роптать? Никогда не ропщу!»

    «Ну, он,— изволят говорить,— тебя за это и утешит».

    Встали они, знаете, с этим словом, велели мне приказать, чтобы к ним послали бурмистра Дементия в их нижний разрядный кабинет, и сами туда отправились.

    «Не плачь,— говорят,— Николаша! тебя господь утешит».

    И точно, утешил.

    При этом Николай Афанасьевич вдруг заморгал частенько своими тонкими веками и, проворно соскочив со стула, отбежал в уголок, где утер белым платочком глаза и возвратился со стыдливою улыбкой на свое место. Снова усевшись, он начал совсем другим, торжественным голосом, очень мало напоминавшим прежний:

    — Встаю я, судари мои, рано: сходил потихоньку умылся, потому что я у них, у Марфы Андревны, в ножках за ширмой, на ковре спал, да и пошел в церковь, чтоб у отца Алексея после утрени молебен отслужить. Вошел я, сударь, в церковь и прошел прямо в алтарь, чтоб у отца Алексея благословение принять, и вижу, что покойник отец Алексей как-то необыкновенно радостны в выражении и меня шепотливо поздравляют с радостью. Я это отнес, разумеется, к праздничному дню и к именинам моим. Но что ж тут, милостивые государи, последовало! Выхожу я с просфорой на левый клирос, так как я с покойным дьячком Ефимычем на левом клиросе тонким голосом пел, и вдруг мне в народе представились и матушка, и отец, и братец Иван Афанасьевич. Батушку-то с матушкой я в народе еще и не очень вижу, но братец Иван Афанасьевич, он такой был... этакой гвардион, я его сейчас увидал. Думаю, это видение! Потому что очень уж я желал их в этот день видеть. Нет, не видение! Вижу, маменька,— крестьянка они были,— так и убиваются плачут. Думаю, верно у своих господ отпросились и издалека да пришли с своим дитем повидаться. Разумеется, я, чтобы благочиния церковного не нарушать, только подошел к родителям, к братцу, поклонился им в пояс, и ушел скорей совсем в алтарь, и сам уже не пел... Потому решительно скажу: не мог-с! Ну-с; так и заутреня и обедня по чину, как должно, кончились, и тогда... Вот только опять боюсь, чтоб эти слезы дурацкие опять рассказать не мешали,— проговорил, быстро обмахнув платочком глаза, Николай Афанасьевич. — Выхожу я, сударь, после обедни из алтаря, чтобы святителю по моему заказу молебен отслужить, а смотрю — пред аналоем с иконой стоит сама Марфа Андревна, к обедне пожаловали, а за нею вот они самые, сестрица Марья Афанасьевна, которую пред собой изволите видеть, родители мои и братец. Стали петь «святителю отче Николае», и вдруг отец Алексей на молитве всю родню мою поминает. Очень я был всем этим, сударь, тронут: отцу Алексею я по состоянию своему что имел заплатил, хотя они и брать не хотели, но это нельзя же даром молиться, да и подхожу к Марфе Андревне, чтобы поздравить. А они меня тихонько ручкой от себя отстранили и говорят:

    «Иди прежде родителям поклонись!»

    Я повидался с отцом, с матушкой, с братцем, и всё со слезами. Сестрица Марья Афанасьевна (Николай Афанасьевич с ласковой улыбкой указал на сестру), сестрица ничего, не плачут, потому что у них характер лучше, а я слаб и плачу. Тут, батушка, выходим мы на паперть, госпожа моя Марфа Андревна достают из карманчика кошелечек кувшинчиком, и сам я видел даже, как они этот кошелечек вязяли, да не знал, разумеется, кому он. «Одари,— говорят мне,— Николаша, свою родню». Я начинаю одарять: тятеньке серебряный рубль, маменьке рубль, братцу Ивану Афанасьевичу рубль, и всё новые рубли, а в кошельке и еще четыре рубля. «Это, говорю, матушка, для чего прикажете?» А ко мне, гляжу, бурмистр Дементий и подводит и невестушку и трех ребятишек — все в свитках. Всех я, по ее великой милости, одарил, и пошли мы домой из церкви все вместе: и покойница госпожа, и отец Алексей, и я, сестрица Марья Афанасьевна, и родители, и все дети братцевы. Сестрица Марья Афанасьевна опять и здесь идут, ничего, разумно, ну, а я, глупец, все и тут, сам не знаю чего, рекой разливаюсь плачу. Но все же, однако, я, милостивые государи, до сих пор хоть и плакал, но шел; но тут, батушка, у крыльца господского, вдруг смотрю, вижу, стоят три подводы, лошади запряжены разгонные господские Марфы Андревны, а братцевы две лошаденки сзади прицеплены, и на телегах вижу весь багаж моих родителей и братца. Я, батушка, этим смутился и не знаю, что думать. Марфа Андревна до сего времени, идучи с отцом Алексеем, всё о покосах изволили разговаривать и внимания на меня будто не обращали, а тут вдруг ступили ножками на крыльцо, оборачиваются ко мне и изволят говорить такое слово: «Вот тебе, слуга мой, отпускная: пусти своих стариков и брата с детьми на волю!» и положили мне за жилет эту отпускную... Ну, уж этого я не перенес...

    Николай Афанасьевич приподнял руки вровень с своим лицом и заговорил:

    — «Ты!— закричал я в безумии,— так это все ты,— говорю,— жестокая, стало быть, совсем хочешь так раздавить меня благостию своей!» И тут грудь мне перехватило, виски заныли, в глазах по всему свету замелькали лампады, и я без чувств упал у отцовских возов с тою отпускной.

    — Ах, старичок, какой чувствительный!— воскликнул растроганный Ахилла, хлопнув по плечу Николая Афанасьевича.

    — Да-с,— продолжал, вытерев себе ротик, карло. — А пришел-то я в себя уж через девять дней, потому что горячка у меня сделалась, и то-с осматриваюсь и вижу, госпожа сидит у моего изголовья и говорит: «Ох, прости ты меня, Христа ради, Николаша: чуть я тебя, сумасшедшая, не убила!» Так вот она какой великан-то была, госпожа Плодомасова!

    — Ах ты, старичок прелестный!— опять воскликнул дьякон Ахилла, схватив Николая Афанасьевича в шутку за пуговочку фрака и как бы оторвав ее.

    Карла молча попробовал эту пуговицу и, удостоверясь, что она цела и на своем месте, сказал:

    — Да-с, да, я ничтожный человек, а они заботились обо мне, доверяли; даже скорби свои иногда мне открывали, особенно когда в разлуке по Алексею Никитичу скорбели. Получат, бывало, письмо, сейчас сначала скоро, скоро сами про себя пробежат, а потом и всё вслух читают. Они сидят читают, а я пред ними стою, чулок вяжу да слушаю. Прочитаем и в разговор сейчас вступим: «Теперь его в офицеры,— бывало, скажут,— должно быть скоро произведут». А я говорю: «Уж по ранжиру, матушка, непременно произведут». Тогда рассуждают: «Как ты, Николаша, думаешь, ему ведь больше надо будет денег посылать». — «А как же,— отвечаю,— матушка, непременно тогда надо больше». — «То-то, скажут, нам ведь здесь деньги все равно и не нужны». — «Да нам, мол, они на что же, матушка, нужны!» А сестрица Марья Афанасьевна вдруг в это время не потрафят и смолчат, покойница на них за это сейчас и разгневаются: «Деревяшка ты, скажут, деревяшка! Недаром мне тебя за братом в придачу даром отдали».

    Николай Афанасьевич вдруг спохватился, страшно покраснел и, повернувшись к своей тупоумной сестре, проговорил:

    — Вы простите меня, сестрица, что я это рассказываю?

    — Сказывайте, ничего, сказывайте,— отвечала, водя языком за щекой, Марья Афанасьевна.

    — Сестрица, бывало, расплачутся,— продолжал успокоенный Николай Афанасьевич,— а я ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз Марфы Андревны выманю и уговорю. «Сестрица, говорю, успокойтесь; пожалейте себя, эта немилость к милости». И точно, горячее да сплывчивое сердце их сейчас скоро и пройдет: «Марья!— бывало, зовут через минутку. — Полно, мать, злиться-то. Чего ты кошкой-то ощетинилась, иди сядь здесь, работай». Вы ведь, сестрица, не сердитесь?

    — Сказывайте, что ж мне? сказывайте,— отвечала Марья Афанасьевна.

    — Да-с; тем, бывало, и кончено. Сестрица возьмут скамеечку, подставят у их ножек и опять начинают вязать. Ну, тут я уж, как это спокойствие водворится, сейчас подхожу к Марфе Андревне, попрошу у них ручку поцеловать и скажу: «Покорно вас, матушка, благодарим». Сейчас все даже слезой взволнуются. «Ты у меня, говорят, Николай, нежный. Отчего это только, я понять не могу, отчего она у нас такая деревянная?» — скажут опять на сестрицу. А я,— продолжал Николай. Афанасьевич, улыбнувшись,— я эту речь их сейчас по-секретарски под сукно, под сукно. «Сестрица! шепчу, сестрица, попросите ручку поцеловать!» Марфа Андревна услышат, и сейчас все и конец: «Сиди уж, мать моя,— скажут сестрице,— не надо мне твоих поцелуев». И пойдем колтыхать спицами в трое рук. Только и слышно, что спицы эти три-ти-ти-ти-три-ти-ти, да мушка ж-ж-жу, ж-жу, ж-жу пролетит. Вот в какой тишине мы всю жизнь и жили!

    — Ну, а вас же самих с сестрицей на волю она не отпустила?— спросил кто-то, когда карлик хотел встать, окончив свою повесть.

    — На волю? Нет, сударь, не отпускали. Сестрица, Марья Афанасьевна, были приписаны к родительской отпускной, а меня не отпускали. Они, бывало, изволят говорить: «После смерти моей живи где хочешь (потому что они на меня капитал для пенсии положили), а пока жива, я тебя на волю не отпущу». — «Да и на что, говорю, мне, матушка, она, воля? Меня на ней воробьи заклюют».

    — Ах ты, маленький этакой!— воскликнул в умилении Ахилла.

    — Да, а что вы такое думаете? И конечно-с заклюют,— подтвердил Николай Афанасьевич. — Boн у нас дворецкий Глеб Степанович, какой был мужчина, просто красота, а на волю их отпустили, они гостиницу открыли и занялись винцом и теперь по гостиному двору ходят да купцам за грош «скупого рыцаря» из себя представляют. Разве это хорошо.

    — Он ведь у нее во всем правая рука был, Николай-то Афанасьевич,— отозвался Туберозой, желая возвысить этим отзывом заслуги карлика и снова наладить разговор на желанную тему.

    — Служил, батушка, отец протоиерей, по разумению своему служил. В Москву и в Питер покойница езжали, никогда горничных с собою не брали. Терпеть женской прислуги в дороге не могли. Изволят, бывало, говорить: «Все эти Милитрисы Кирбитьевны квохчут, да в гостиницах по коридорам расхаживают, да знакомятся, а Николаша, говорят, у меня как заяц в угле сидит». Они ведь меня за мужчину вовсе не почитали, а все: заяц.

    Николай Афанасьевич рассмеялся и добавил:

    — Да и взаправду, какой же я уж мужчина, когда на меня, извините, ни сапожков и никакого мужского платья готового нельзя купить — не придется. Это и точно их слово справедливое было, что я заяц.

    — Трусь! трусь! трусь!— заговорил, смеясь и оглаживая карлика по плечам, Ахилла.

    — Но не совсем же она тебя считала зайцем, когда хотела женить?— отозвался к карлику исправник Порохонцев.

    — Это, батушка Воин Васильич, было. Было, сударь,— добавил он, все понижая голос,— было.

    — Неужто, Николай Афанасьич, было?— откликнулось разом несколько голосов.

    Николай Афанасьевич покраснел и шепотом уронил:

    — Грех лгать — было.

    Все, кто здесь на это время находились, разом пристали к карлику:

    — Голубчик, Николай Афанасьич, расскажите про это?

    — Ах, господа, про что тут рассказывать!— отговаривался, смеясь, краснея и отмахиваясь от просьб руками, Николай Афанасьевич.

    Его просили неотступно; дамы брали его за руку, целовали его в лоб; он ловил на лету прикасавшиеся к нему дамские руки и целовал их, но все-таки отказывался от рассказа, находя его долгим и незанимательным. Но вот что-то вдруг неожиданно стукнуло о пол, именинница, стоявшая в эту минуту пред креслом карлика, в испуге посторонилась, и глазам Николая Афанасьевича представился коленопреклоненный, с воздетыми кверху руками, дьякон Ахилла.

    — Душка!— мотая головой, выбивал Ахилла. — Расскажи, как тебя женить хотели!

    — Скажу, все расскажу, только поднимитесь, отец дьякон.

    Ахилла встал и, обмахнув с рясы пыль, самодовольно возгласил:

    — Ara! A что-с? А то, говорят, не расскажет! С чего так не расскажет? Я сказал — выпрошу, вот и выпросил. Теперь, господа, опять по местам, и чтоб тихо; а вы, хозяйка, велите Николаше за это, что он будет рассказывать, стакан воды с червонным вином, как в домах подают.

    Все уселись, Николаю Афанасьевичу подали стакан воды, в который он сам впустил несколько капель красного вина, и начал новую о себе повесть.

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    Часть 5: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20
    Примечания
    © 2000- NIV