• Приглашаем посетить наш сайт
    Пушкин (pushkin.niv.ru)
  • Разбойник


    РАЗБОЙНИК

    Ехали мы к Макарью на ярмарку. Тарантас был огромный, тамбовский. Сидело нас пятеро: я, купец из Нижнего Ломова, приказчик одного астраханского торгового дома, два молодца, состоящие при этом же приказчике, да торговый крестьянин из села Головинщины. Я, купец и приказчик сидели сзади, под будкою, молодцы насупротив нас, а крестьянин на облучке с ямщиком. Хотели мы ехать на почтовых, да побоялись задержек по П— ской губернии, где на ту пору почтовые станции держал генерал Цыганов (вымышленная фамилия). Он служил предводителем и все больше охотился за лисицами да за разным красным зверем, до дел не доходил, а люди его, надеясь на барскую защиту, творили что хотели. В ярмарочную пору им была лафа; проезжих много, и все больше купечество, народ капитальный и незадорный; твори с ним что хочешь, он за рубль дорогою не стоит, потому всегда наверстать его надеется. Да и задору-то на цыгановских станциях не боялись. «Нам, бывало, говорят, что книжка? Плевать мы хотим в эту книжку-то. Пиши, что душа пожелает. Три рубля — да вот тебе и новую книжку к столу прилепят». Зная все это, мы порешили ехать на сдаточных. Езда была тоже пускай не сахарная, однако все лучше; по крайней мере неприятностей ожидалось меньше. Погода стояла ясная и сухая, дорога — что твое шоссе, только колеса постукивают. По обыкновению, все мы скоро между собой перезнакомились и сблизились, как способны сближаться в дороге только русские люди. Разговоры у нас ни на минуту не прекращались, так что купец, который постоянно укладывался спать и закрывал лицо синим бумажным платком, крепко на нас сердился и что-то бурчал себе под нос. Впрочем, сердился он только на езде, а как до привала, так сейчас и сам вступал в разговор. Из всего нашего дорожного общества более всех болтал и даже надоедал своею болтовнею один из ехавших с астраханским приказчиком молодцов, Гвоздиковым звали. Превеселый был парень, и лицо такое хорошее, не то чтоб очень умное, а так, открытое, веселое, словом, хорошее лицо. Он поминутно болтал и все больше подтрунивал над своим товарищем. Глаза у него были такие чистые и смех такой задушевный, что даже становилось досадно, глядя на его беспечную веселость. Другой молодец, товарищ Гвоздикова, был человек лет сорока, с лицом, заросшим черными волосами до самых глаз. Над глазами волосы у него были подстрижены и придавали ему типический вид русского сектанта. Впрочем, он и сам говорил, что живет «по древлему благочестию». Он смеялся над выходками своего товарища как будто нехотя и сбивал все больше на ученый разговор насчет писания и нравственности. Гвоздиков звал его «желтоглазым тюленем». Сам приказчик, толстый, рослый человек, с широкою, окладистою бородою, остриженный также по-русски, был человек, что называется, не пущий, но добрый и снисходительный. Крестьянин же, сидевший на козлах, молчал почти целую дорогу и только изредка предлагал безотносительные вопросы, на которые веселый молодец спешил отвечать какою-нибудь забористою шуткой. В Арзамасе мы пробыли почти целый день и выехали только под вечер; сделав верст пятнадцать, осмеркли, а в деревне, где нужно было переменить лошадей, стало совсем темно. Заказали первым делом вышедшей к нам на крыльцо бабе самовар, а потом потащили кто саквояж, кто сверток, кто связку с баранками, а «желтоглазого» оставили в тарантасе, на дозорном пункте. Вошли в избу — духота страшная. Перенесли стол в сени, присели к нему на скамейках и разложили провизию. Через час та же баба подала бурый самовар с зелеными пятнами и капающим краном.

    — Вам запрягать, што ли?— спросила баба, поставив деревянную чашечку под капавший кран.

    — Запрягать, запрягать, краля моя червонная!— отвечал Гвоздиков.

    — Да где мужики-то? Аль одна дома?— спросил купец.

    — Одна! зачем одна? не одна, а с богом.

    — Тебя, значит, бог бережет.

    — А то кто ж? знамо бог.

    — Да мужики-то кто ж у вас?

    — Мужики-то?

    — Да.

    — Кто? свекор, хозяин мой да братенек у него, молодой мальчик.

    — А баба-то ты одна?

    — Одна. Свекруху весной схоронили, а парня еще в осень женить будем.

    — Да где ж они, мужики-то?

    — А!— да парнишка в гон еще утресь поехал, тоже купцов повез, да вот не бывал, свекор с хозяином тут, у суседа, на следство к становому пошли.

    — На какое следствие?

    — Да вот тут намедни у какого-то проезжего в лесу чумадан срезали.

    — Кто срезал?

    — Кто ж его знает? неш мало всякого народа теперь по дороге болтается? теперь ярманка.

    — А скоро они придут от чиновника-то?

    Баба плюнула на два пальца и сорвала ими нагоревшую светильню у свечки.

    — Должно, скоро будет. Даве еще, где светло, пошли.

    Выпили по чашке, по другой, на дворе скрипнули ворота и послышался говор. Через минуту в сени вошел высокий мужик с лицом не столько суровым, сколько раздосадованным и сердитым. Он нам не поклонился и прошел прямо в избу.

    — Микитка еще не был?— спросил он у бабы как-то нетерпеливо и раздражительно.

    — Не был.

    — А ты чего огня-то не зажжешь? Собирай вечерять. Он снова показался в дверях избы и, не говоря нам ни одного приветственного слова, прямо сказал:

    — Тарантас-то на двор бы втянуть.

    — Чего на двор? Мы хотим ехать.

    — Самая теперь езда!— проговорил он вполголоса и, обернувшись к бабе, закричал громко: — Собирай ужинать-то! Аль оглохли?

    Из избы послышалось: «Полно горло-то драть, неш не видишь, собираю».

    Мужик пошел на двор, и там опять послышался говор. Через несколько минут у самой сенной двери старческий голос сказал: «Усыпал, аль не слышишь? ведь сказал, что усыпал, едят».

    Вошел старик, белый как лунь и немножко сгорбленный.

    — Чай-сахар, купцы почтенные!— сказал он.

    — Просим покорно, дедушка!— ответил ему приказчик, но он, очевидно, счел это приглашение за самую обыкновенную фразу и не обратил на него никакого внимания.

    — Ехать хотите?— спросил он, опершись руками о наш стол.

    — Хотим ехать.

    — Нужно, видно, очень?

    — Да, нужно.

    — На ярманку?

    — Да.

    — Ехать-то не ладно,— сказал он, подумавши, смотря попеременно всем нам в глаза.

    — Что так?

    — Да ишь вон всё шалят.

    — Шалят?

    — Да, баловают, пусто им будь. Теперь вот третий день казаков расставили. Бекет у лощинки поставили, а вчера тут вот сусед вез баринка в своем тож кипаже: весь задок-то истрошили.

    — Кто ж это?

    — А господи его ведает.

    — И никто не видал?

    — Барин, знамо, в задку сидел, и с барыней; да не чуяли, а лакей, знать, клевал на козлах. Кому видеть-то?

    — А ямщик?

    — Да и ямщик, може, не видал.

    — А може и видел?— спросил Гвоздиков.

    — Кто ж его знает? може и видел. Что поделаешь-то с врагом-то с этаким?

    — Отчего?

    — От праздника,— тем же нервным голосом ответил внезапно вошедший с фонарем и с уздою в руках муж принявшей нас бабы.

    Никто не отвечал. Всем было очень неприятно.

    — Едут как оглашенные,— продолжал, ни к кому не обращаясь, мужик.— Говоришь: обожди, повремени: где тебе! слушать не хотят, а там тягают нашего брата да волочат.

    — Да чего ж тягают?— спросил приказчик.

    — Спроси их чего.

    — Ну, не видал ли? не слыхал ли чего? спрашивают,— проговорил ласково старик.

    — Что ж! сказал, да и к стороне.

    — Чего не к стороне.

    — Все пытают тебя и так и этак,— прибавил старик,— все добиваются того, чего, може, и не видал.

    — Ну и скажи.

    — Что сказать-то?— спросил опять молодой.

    — Правду.

    — Правду! правда-то нонче, брат, босиком ходит да брюхо под спиной носит.

    Баба вынесла большую чашку с квасом, в котором что-то плавало, поставила ее около нас на конце стола, положила три деревянные ложки и краюшку хлеба. Оба мужика и баба перекрестились на дверь, в которую глядел кусок темного неба, и начали ужин; старик присел около купца, а молодой и баба ели стоя. Гвоздиков опрокинул чашку и пошел на смену желтоглазому. Вошел желтоглазый, сел, налил чашку, откусил сахару и, перекрестившись двумя перстами, начал похлебывать.

    — А ехать теперь не годится,— сказал он, допив первую чашку и протягивая руку к чайнику.

    — Чего так?— спросили мы почти все.

    Хозяева продолжали ужинать и, повидимому, не обращали на наш разговор ни малейшего внимания.

    — Говорят, очень уж шалят по ночам.

    — Нас пятеро.

    — Так вас и побоялись, пятерых-то,— вставил крестьянин.

    — А ты-то шестой будешь.

    — А я что? Мне неш видно? Мое дело знай гляди дорогу.

    — Ямщику где, батюшка, ваше степенство?— говорил старик.— Ямщик порой что и видит, так не видит.

    — Отчего ж так?

    — Да так.

    — Да отчего же не крикнуть седокам-то?

    — А как назад-то поеду, тогда кому крикну?— спросил опять молодой.

    — А тогда чего кричать?

    — Да того ж самого.

    — И-и,— нельзя, купцы честные,— сказал старик. Вас-то сдашь, надо вертаться, а он те тут где-нибудь со слягой и караулит, да, гляди, с товарищем. Животов отнимет, а то и веку решит!

    — Ну, вздор!

    — Чего вздорить-то. Неш не бывальщина?— встрел опять молодой.

    — Нельзя, родной, никак нельзя нам ничего с ними поделать,— сказал старик.

    — Храбрые вы уж такие, видно.

    — Вот те и храбрые. Храбрись не храбрись, а храбрее мира не будешь,— опять заметил молодой.

    — Да миру-то что?

    — Миру-то?

    — Да.

    — Ловко рассуждаешь! Што миру? Он теперича по злобе мой двор зажжет да всю деревню спалит. Миру што?

    — Ну, так, гляди, и спалит!

    — Да неш тебе говорят небывальщину, што ли!

    — Ну, а казаки?

    — А казаки што? Они свое дело знают: кур ловят да за бабами гоняются; а може и сами тут же.

    — С ворами-то?

    Молодой не ответил.

    — Кто ж их ведает?— сказал вместо него старик.— Болтают, а мы — господи их знает. Про то знает начальство, каких оно людей приставляет.

    — Ночевать, видно, господа!— обратился к нам приказчик.

    — Что ж? ночевать так и ночевать,— проговорили все чуть не в один голос.

    Ехать у всех отшибло охоту. Хозяева как будто не обратили на это никакого внимания, только молодой как будто успокоился и, хлебнув две-три ложки, сказал совсем не тем голосом, каким говорил до сих пор.

    — Ему, вору-то, что тебя загубить али село спалить? Ему все одно, одна дорога; а ты поди, там пойдут тебя водить да тягать, чего не держал да чего не ловил? а тут мир,— за всю беду ты и в ответе.

    — А видите вы этих мошенников когда-нибудь?

    — Хоть и видишь, так што ж?

    — Нет, я так: можно ли их видеть?

    — Чего не видеть? Ведмедь зверь, да и того видают, а то чтоб человека да не видать.

    — А ты видал когда?

    Мужик помолчал и положил ложку. Баба взяла чашку и пошла за кашей.

    — Годов с шесть, али больше, пожалуй,— сказал он,— раз такого страху набрался, что и боже мой.

    Мы стали слушать.

    — Верстах в десяти тут от нас, сбочь большака-то, есть село,— мимо, почитай, завтра поедем, большое село,— и продавал в этом селе один мужик лошадь. Нашинские мужики баили — добрый мерин, гонкий и здоровый. У нас на ту пору лошадь, знаешь, охромела, а время тож вот как теперь — ярмачно, езды много. Вот я встал этак еще где тебе до зорьки; взял денег рублев сорок, али побольше, да и пошел в то село. Иду по леску-то, да и думаю: дай срежу дубину; не ровен, думаю, час. Гляжу по кустам-то и вижу, важная растет хворостина, с комельком, знаешь,— ну я ее и срезал. Срезал, иду да веточки ножом и опускаю, ловкая вышла дубинка. Вот, думаю себе, если кого перекрестить,— почухается, а сам все иду. Прошел этак еще версты с три, гляжу, впереди под самой под опушкой, к дороге-то впереди меня шагов этак за тридцать, сидит человек, ноги свесил в канаву, шапки на голове нет, волоса длинные, как быть, к примеру, у дьячка молодого, в портишках, а плечи голые. На коленях у него лежат какие-то лохмотенки суконные, и он в них пальцами-то перебирает, ищется, стало. Глянул я назад и по сторонам — народушку ни единой души нигде не видать. Спужался я. Думаю, назад вернуться — погонится, вперед тоже боязно. А! думаю, что господи даст: бог не выдаст, свинья не съест. Сотворил молитву и пошел вперед. Подхожу это к нему, а он стряхнул свои лохмотенки-то, дыра на дыре, вижу, а знать, что одежа солдатская. Иду, сердце захолонуло, а все иду ближе. Поровнялся с ним; а он стоит. В руках, вижу, ничего нет.

    Баба принесла чашу с кашей и поставила на стол. Мужик опять перекрестился и, съев несколько ложек, стал досказывать:

    — Стоит, а я совсем уже к нему подошел. Гляжу: жалкий такой, сапожонки подвязаны обрывком, а штанишки черные, нанковые с кантиком, совсем как не свалятся, рубашонки совсем нет, только те лохмотья на плечах накинуты. Сукно, знаешь, солдатское, а воротник оторван.

    — Ну.

    — Ну и ну. Плохонький, думаю, ты человек. Жаль мне его стало крепко. В бегах, должно, скрывается, а у меня тоже братенек середний в службе. Жаль таково-то. Подхожу я к нему, а он озирается да таково-то тихо говорит: «Дай, говорит, за ради господа бога ты мне кусочек хлебушка. Четвертый день, говорит, маковой росинки во рту не было».— «Эх, говорю, милый! кабы знатье, а то нет с собой хлебушка-то».— «Ну дай, говорит, грошик». Думаю себе — грошика не жаль, и не грошик дал бы, а страшно. Деньги эти у меня все в сапоге да в тряпице связаны, станешь разбирать, он человек в нужде, кто его знает! Враг, думаю, силен, и не в такой беде — да и то смущает человека. «Нету, говорю, милый, и грошика, не прогневайся».— «Врешь, говорит, дай: пожалей душу христианскую». Раздумье, знаешь, меня взяло, и хочу деньги достать, и оторопь берет; а его на ту пору словно враг дернул за язык,— «давай, говорит, а то своих кликну»; а сам нагнулся, да руку за голенищишко и сует. Спину-то, как доску, так всю, знаешь, мне и выставил. Страх меня обуял смертный, некогда, вижу, думать-то, поднял дубину-то да как свистну его вдоль по хрипу, со всего, знаешь, с размаху. Так он и повалился, и руки в стороны растопоршил. Лежит ничком, словно лягушка какая. Хоть бы он вскрикнул али повернулся — ничего. Только екнул да разочек вздохнул, а я ударился что есть поры мочи. Насилу добег до села. Страсти такой набрался, что и не приведи ты мать царица небесная злому татарину.

    Мы посмотрели на атлетическое сложение хозяина и переглянулись.

    — Что ж, назад-то как шел: не было его?

    — Не было. Должно, уполоз в лес.

    — А не прикончил ты его часом?

    — Когда? Опосля?

    — Нет. Как ударил-то?

    — Господи знает. На моей душе грех, коли что сталось. Только я не хотел; я и старикам сказал и попу каялся. Старики велели в те поры молчать, а поп разрешил причастие. «Ты, говорит, этому не причинен» — питинью, одначе, наложил. Ну, только тела тут нигде не находили,— прибавил он, помолчав.— Я года с два все опасовался, думал, на вину опять как бы не оказался где; нет. Так и сгинул. Теперя уж, сла-те господи, ничего.

    — Где ж бы ему деться?— проговорил наш торговый крестьянин.

    — А кто его знает, може товарищи справди были, убрали, должно,— ответил старик.

    Ужин кончился, мы чай тоже отпили.

    — Пойдем, вдвинем тарантас,— сказал сын отцу, и вышли.

    — Где будете спать?— спросила баба,— в избе аль на дворе?

    — Где там на дворе-то у вас?

    — Да всё вон больше на сене ложатся проезжие.

    — А! ну и ладно.

    Мы вышли на двор. На небе показались звезды, ночь была теплая. По двору ходила корова, в углу отфыркивались лошади. Мужики двинули тарантас и заперли ворота.

    — На сено, купцы?— спросил молодой хозяин.

    — На сено.

    — Идите вот сюда.— Он отворил маленькую дверку в плетневой сарайчик, полный доверху ароматическим сеном.

    — Вот вам и упокой, полезайте. Из кипажи, может, что вынесть? Впрочем, вы будьте благонадежны, здесь на дворе,— прибавил он,— вашей нитки не пропадет. Я сам вот тут сплю.— Он указал нам на высокую короватку, смещенную на столбиках под сараем, почти у самых ворот.

    Мы взяли одни подушки да коврик.

    Через пять минут в сарайчике только раздавалось носовое посвистыванье да похрапыванье. Точно квартет разыгрывали. Купец ранее всех начал соло на контрабасе, и Гвоздиков назвал его «туеском», а вслед за тем сам начал выделывать разные колена. Однако ничего. Укаченные ездою, все спали прекрасно, только мне все снился солдатик, о котором говорили с вечера. Ползет будто он к лесу, а голова у него совсем мертвая, зеленая, глаза выперло, губы синие, и язык прикушен между зубов, из носа и из глаз сочится кровь; язык тоже в крови, а за сапожонком ножик в самодельной ручке, обвитой старой проволочкой, кипарисный киевский крестик да в маленькой тряпочке землицы щепотка. Должно быть, занес он ту земельку издалека, с родной стороны, где старуха мать с отцом ждут сына на побывочку, а может быть, и молодая жена тоже ждет, либо вешается с казаками, или уж на порах у бабки сидит.

    Ждите, друзья, ждите.




    Примечания

    РАЗБОЙНИК

    Печатается по газете «Северная пчела», 1862, № 108 (23 апреля); было перепечатано без изменений в книжке «Три рассказа», СПб., 1863 (в пользу наборщиц при типографии «Северной пчелы»).

    Это один из первых беллетристических опытов Лескова; его продолжением был очерк «В тарантасе» («Северная пчела», 1862, № 119), где те же лица ведут беседу по дороге на ярмарку. Интересны заключительные слова автора: «Со временем, быть может, так ездить уж не будут на Руси, и тогда, пожалуй, и разговоры такие повыведутся, а пойдут совсем другие».

    ... к Макарью на ярмарку.— Эта ярмарка была до 1817 г. в городе Макарьеве, при Макарьевском (Желтоводском) монастыре; в народе это название удержалось и после перенесения ярмарки в Нижний Новгород.

    ... купец из Нижнего Ломова.— Нижний Ломов был уездным городом Пензенской губернии; ныне — районный центр Пензенской области.

    ... под будкою.— Будка — верх повозки.

    Бекет — пикет.

    ... истрошили — испортили.

    Сляга — тонкое, длинное бревно.

    ... животов отнимет — отнимет лошадей.

    ... питинью, одначе, наложил.— Питинья — епитимья, церковное наказание.

    © 2000- NIV