• Приглашаем посетить наш сайт
    Чехов (chehov.niv.ru)
  • Островитяне. Глава 17.

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19
    20 21 22 23 24 25 26 27
    Примечания

    ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

    В эту самую пору, с птичьим отлетом в теплые страны, из теплых стран совершенно неожиданно возвратился Роман Прокофьич Истомин. Он явился светлым, веселым, сияющим и невозмутимо спокойным. Было около девяти часов утра, когда он вошел ко мне в каком-то щегольском пиджаке и с легким саквояжем из лакированной кожи. Он обнял меня, расцеловал и попросил чаю. За чаем мы говорили обо всем, кроме Норков и загадочной дуэли. Истомин ни о тех, ни о другой не заговаривал, а я не находил удобным наводить его теперь на этот разговор. Так мы отпили чай, и Истомин, переодевшись, отправился куда-то из дома.

    После обеда мы опять начали кое о чем перетолковывать.

    — А что это вы ничего не расскажете о вашей дуэли?— спросил я Романа Прокофьича.

    — Есть про что говорить!— отвечал он, разматывая перед зеркалом свой галстук.

    — А мы тут совсем было вас похоронили, особенно Фридрих Фридрихович.

    — Ему о всем забота!

    — А вы у Норков не были?

    — Нет, не был.

    — Вы знаете, что Маня-то выздоровела?

    — Выздоровела!— скажите пожалуйста! Вот слава богу. Очень рад, очень рад, что она выздоровела. Я часто о ней вспоминал. Прелестная девочка!

    — Еще бы!— смело может сказать, что «я вся огонь и воздух, и предоставляю остальные стихии низшей жизни»!

    — Да, да; «все остальное низшей жизни»! чудное, чудное дитя! Я бы очень желал на нее взглянуть. Переменилась она?

    — Очень.

    — Отцвела?

    — Да, поотцвела.

    — Странный народ эти женщины!— как у них это скоро. Я говорю, как они скоро отцветают-то!

    Истомин прошелся раза два по комнате и продекламировал: «Да, как фарфор бренны женские особы».

    — А что, как она?.. спокойна она?— спросил он, остановясь передо мною.

    — Кажется, спокойна.

    — Неужто-таки совсем спокойна?

    — Говорят, и мне тоже так кажется.

    — Таки вот совсем, совсем спокойна?

    Я посмотрел на Истомина с недоумением и отвечал:

    — Да, совсем спокойна.

    Истомин заходил по комнате еще скорее и потом стал тщательно надевать перчатки, напевая: «Гоп, мои гречаники! гоп, мои белы!»

    — Ну, а чертова Идища?

    — Что такое?

    — Не больна, не уязвлена страстью?

    — Это,— говорю,— забавный и странный вопрос, Роман Прокофьич.

    — Забавно, быть может, а чтобы странно, то нет,— процедил он сквозь зубы и, уходя, снова запел: «Святой Фома, не верю я... »

    Опять Истомин показался мне таким же художественным шалопаем, как в то время, когда пел, что «любить мечту не преступленье» и стрелял в карту, поставленную на голову Яна.

    Он возвратился ночью часу во втором необыкновенно веселый и лег у меня на диване, потому что его квартира еще не была приведена в порядок.

    — Ели вы что-нибудь?— осведомился я, глядя, как он укладывается.

    — Ел, пил, гулял и жизнью наслаждался и на сей раз ничего от нее более не требую, кроме вашего гостеприимного крова и дивана,— отвечал не в меру развязно Роман Прокофьич.

    «Шалопай ты был, шалопай и есть»,— подумал я, засыпая.

    — Сделайте милость, перемените вы эту ненавистную квартиру,— произнес за моим стулом голос Иды Ивановны, когда на другой день я сидел один-одинешенек в своей комнате.

    — Я уж забыла счет,— продолжала девушка,— сколько раз я являюсь сюда к вам, и всегда по милости какого-нибудь самого скверного обстоятельства, и всегда с растрепанными чувствами.

    — Что опять такое сделалось?

    — Истомин приехал?

    — Приехал.

    Ида Ивановна громко ударила ладонью по столу и проговорила:

    — Я отгадала.

    — Что же,— спрашиваю,— далее?

    — Маня не в себе.

    — Худо ей?

    — Да я не знаю, худо это или хорошо, только они виделись.

    — Разве был у вас Истомин?

    — Тогда бы он был не Истомин. Он не был у нас, но Мане, должно быть, было что-нибудь передано, сказано или уж я не знаю, что такое, но только она вчера первый раз спросила про ту картину, которую он подарил ей; вытирала ее, переставляла с места на место и потом целый послеобед ходила по зале, а ночь не спала и теперь вот что: подайте ей Истомина! Сегодня встала, плачет, дрожит, становится на колени, говорит: «Я не вытерплю, я опять с ума сойду». Скажите, бога ради, что мне с нею делать? Ввести его к нам... при матери и при Фрице... ведь это — невозможно, невозможно.

    Решили на том, что я переговорю с Истоминым и постараюсь узнать, каковы будут на этот счет его намерения.

    Знаете что,— говорила мне, прощаясь у двери, Ида,— первый раз в жизни я начинаю человека ненавидеть! Я бы очень, очень хотела сказать этому гению, что он... самый вредный человек, какого я знаю.

    — И будет случай, что я ему это скажу,— добавила она, откинув собственною рукою дверную задвижку.

    — Маня Норк очень хочет повидаться с вами,— передал я без обиняков за обедом Истомину.

    — А!— это с ее стороны очень мило, только, к несчастию, неудобно, а то бы я и сам рад ее видеть.

    — Отчего же,— говорю,— неудобно? Пойдемте к ним вечером.

    Истомин ел и ничего не ответил.

    — Вы не пойдете?— спросил я его, собираясь сумерками к Норкам.

    — Нет, не пойду, не пойду,— ответил он торопливо и сухо.

    — Напрасно,— говорю.

    — Мой милый друг! не тратьте лучше слов напрасно.

    — Надо вас послушаться,— ответил ему я и пошел к Норкам, размышляя, что за чушь такую я делал, приглашая с собою Истомина сегодня же.

    Ида Ивановна выслушала мой рапорт и пошла к Мане, а прощаясь, сунула мне записочку для передачи Роману Прокофьичу и сказала:

    — Если он этого не сделает, это уж будет просто бесчеловечно! Маня просит его униженно, и если он не пойдет,— я не знаю, что он тогда такое. Приходите завтра вместе в пять часов — наших никого не будет, потому что maman1 поедет с Шульцами в Коломну.

    Я вручил Истомину Манину записку. Он прочел ее и подал мне. «Милый!— писала Маня,— я не огорчу тебя никаким словом, приди только ко мне на одну минутку».

    — Да; она очень хочет вас видеть, и завтра вечером у них, кроме Иды Ивановны, никого не будет дома,— сказал я, возвращая Истомину Манину записку.

    Он взял у меня клочок, мелко изорвал его и ничего не ответил.

    На другой день, ровно в пять часов вечера, Истомин вошел ко мне в пальто и шляпе.

    — Пойдемте!— сказал он с скверным выражением в голосе, и лицо у него было злое, надменное, решительное и тревожное.

    Я встал, оделся, и мы вышли.

    — Вы уверены, что, кроме девушек, у них никого нет дома?— спросил он меня, лениво сходя за мною с лестницы.

    — Я в этом уверен,— отвечал я и снова повторил ему слова Иды Ивановны.

    Истомин позеленел и спрятал руку за борт своего пальто. Мне казалось, что, несмотря на теплый вечер, ему холодно, и он дрожит.

    Молча, не сказав друг другу ни слова, дошли мы до квартиры Норков и позвонили.

    — Глядите, может быть старуха дома?— проговорил за моим плечом каким-то упавшим голосом Истомин.

    Я ничего не успел ему ответить, потому что нас встретила Ида Ивановна.

    Истомин поклонился ей молча, она тоже ответила ему одним поклоном.

    — Подождите,— сказала она, введя нас в залу, и сама вышла.

    Истомин подошел было к окну, но тотчас же снова отошел в глубь комнаты и сел, облокотись на фортепиано.

    Тревожно и с замиранием сердца я ждал момента этого странного свидания.

    Минуты через две в залу возвратилась Ида Ивановна.

    — Потрудитесь идти за мною,— сказала она Истомину.

    Он встал и смело пошел через спальню Софьи Карловны в комнату Мани.

    Ида Ивановна пропустила его вперед и, взяв меня за руку, пошла следом за Романом Прокофьичем.

    Идучи за Идой Ивановной, я чувствовал, что ее рука, которою она держала мою руку, была совершенно холодна. Я посмотрел ей в глаза — они были спокойны, но как бы ждали откуда-то неминуемой беды и были на страже.

    Истомин подошел к двери Маниной комнаты и остановился. Дверь была отворена и позволяла видеть всю внутренность покоя. Комната была в своем обыкновенном порядке: все было в ней безукоризненно чисто, и заходившее солнце тепло освещало ее сквозь опущенные белые риторы. Маня, в белой пеньюаре, с очень коротко остриженными волосами на голове, сидела на своей постели и смотрела себе на руки.

    — Сестра!— тихо позвала ее Ида Ивановна.

    Маня тихо подняла голову, прищурила свои глазки, взвизгнула и, не касаясь ногами пола, перелетела с кровати на грудь Истомина.

    В это же мгновение Истомин резко оттолкнул ее и, прыгнув на середину комнаты, тревожно оглянулся на дверь.

    Отброшенная Маня держалась за голову и с каждым дыханием порывалась с места к Истомину.

    — Не отгоняй меня! не отгоняй!— вскрикнула она голосом, который обрывался на каждом слове, и с протянутыми вперед руками снова бросилась к художнику.

    Истомин одним прыжком очутился на окошке, открыл раму и выскочил на железную крышу кухонного крыльца.

    В руке его я заметил щегольскую оленью ручку дорогого охотничьего ножа, который обыкновенно висел у него над постелью. Чуть только кровельные листы загремели под ногами художника, мимо окон пролетело большое полено и, ударившись о стену, завертелось на камнях.

    Я выглянул в окно и увидал на кухонном крыльце Вермана. Истомина уж не было и помину. Соваж стоял с взъерошенными волосами, и в левой руке у него было другое полено.

    — Я, это я,— говорил Соваж, потрясая поленом.

    Маня тихо и молча перебирала ручками свои короткие волосы.

    Я решительно не помню, что после было и как я вышел. Я опомнился за воротами, столкнувшись лицом к лицу с Верманом. Соваж стоял на улице в одних панталонах и толстой серпинковой рубашке и страшно дымил гадчайшей сигарой.

    — Герман! зачем вы это сделали?— спросил я его в сильном волнении.

    — Да!— отвечал Соваж,— да!.. бревном сакрамента... мерзавца... О, я его здесь подожду! я долго подожду с этой самой орудия!

    Герман кивнул головою назад и позволил мне разглядеть лежавшее у него за пятками полено.

    — Друг мой, это бесполезно.

    — Я не друг ваш!— отвечал сердито Верман,— понимайте! Я не друг того, у кого друг такой портной.

    — Какой портной, Верман?

    — Какой? какой портной? Какой без узла шьет — вот какой. Нет; ти, каналья, с узлом нитка шей! да, с узлом, с узлом, черт тебя съешь с твоей шляпой и с палкой!

    Соваж вдруг поднял над головой лежавшее у него за каблуками полено и, заскрипев зубами, как-то не проговорил, а прогавкал:

    — Портной без узла! я тебя... в столб вобью!

    Полено треснулось с этими словами о тумбу, и одно и другая одновременно раскололись.

    Соваж стоял и ерошил свои волосы над разбитою тумбою. На улице не было ни души.

    Я долго смотрел на безмолвного Германа,— и представьте себе, о чем размышлял я? Маня, вся только что разыгравшаяся сцена, все это улетело из моей головы, а я с непостижимейшим спокойствием вспомнил о том коренастом, малорослом германском дикаре, который в венском музее стоит перед долговязым римлянином, и мне становилось понятно, как этот коренастый дикарь мог побить и выгнать рослого, в шлем и латы закованного потомка Германика и Агриппины.

    Это непостижимо, каким это образом в такие страшные, критические минуты вдруг иной раз вздумается о том, о чем бы, кажется, нет никакой стати и думать в подобные минуты.

    1 Маменька (франц.).

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19
    20 21 22 23 24 25 26 27
    Примечания
    © 2000- NIV