• Приглашаем посетить наш сайт
    Чуковский (chukovskiy.lit-info.ru)
  • Обойденные. Часть 3. Глава 15.

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19
    Эпилог
    Примечания

    Глава пятнадцатая

    РУССКИЙ TAWIANCZYK

    Долинский, живучи в стороне от людей, с одними терзаниями своей несговорчивой совести, мистическими книгами, да еще более мистическими тавянчиками, дошел сам до непостижимого мистицизма. Он уже не видал Доры и даже редко вспоминал о ней, но зато совершенно привык спокойно и с верою слушать, когда Зайончек говорил дома и у графини Голензовской от лица святых и вообще людей, давно отошедших от мира. В заседаниях "христианского союза" Зайончек говорил несколько менее о своих общениях со святыми и с мертвыми грешниками, но все-таки держался, по обыкновению, таинственно.

    В обществе, главным образом, положено было избегать всякого слова о превосходстве того или другого христианского исповедания над прочими. "Все дети одного отца, нашего Бога, и овцы одного великого пастыря, положившего живот свой за люди", было начертано огненными буквами на белых матовых абажурах подсвечников с тремя свечами, какие становились перед каждым членом. Все должны были помнить этот принцип терпимости и никогда не касаться вопроса о догматическом разногласии христианских исповеданий.

    По словам Зайончека, целью общества было: изыскание средств к освобождению и соединению христианских народов путем веры . Задача эта многим представлялась весьма темною и даже вовсе непонятною, но тем не менее члены терпеливо выслушивали, как Зайончек, стоя в конце стола перед составленною им картою "христианского мира", излагал мистические соображения насчет "рокового разветвления христианства по свету, с таинственными божескими целями, для осуществления которых Господь сзывает своих избранных". Женщины, слушая Зайончека, поднимали очи к небу и шептали молитвы, а мужчины, одни - набожно задумывались, другие - внимательно следили за оратором и, очевидно, старались прозреть, что за смысл должен скрываться за этими хитросплетениями Пораженный тяжестью своей утраты, изнывая перед неисследимою пучиною своего нравственного греха, Долинский был в этом собрании самым молчаливым членом Wschodniego Kosciola. {Восточной Церкви (польск.)}

    Он только сам все наэлектризировывался мистицизмом и во всяком самом ничтожном событии склонен был видеть или особые пути божий, или нарочитые происки дьявольские.

    Жил Долинский до крайности умеренно, получая не более семидесяти пяти франков в месяц, с двух ничтожных уроков, доставленных ему Зайончеком. И за это занятие Долинский принялся только тогда, когда в его кармане уже не было ни одного су из денег, с которыми он приехал в Париж. Он жадно берег свое время и все его целиком отдал чтению и своим мистическим размышлениям. Деньги и всякие другие блага мира сего не имели в его глазах ровно никакой цены. Со всем живущим у него тоже не было ничего общего. Мир человеческий для него был только мир греха и преступления, и собственное прошедшее представлялось ему одним сплошным, бесконечным грехом. Долинский утратил всякую способность к какому бы то ни было анализу и брал все на веру, во всем видел закон неотразимой таинственной необходимости и не взывал более ни к своему разуму, ни к воле. Он даже не замечал противоречий, весьма ярко высказывавшихся в поступках Зайончека. Он ни разу не задумался над тем, что в христианском обществе, основанном веротерпимейшим патером, не было ни одного лютеранина. Он даже не придал никакого значения тому, что m-r le pretге, сидя раз перед камином в комнате Долинского, случайно взял иллюстрированную книжку Puaux: "Vie de Calvin" {Пюо "Жизнь Кальвина" (франц.)}, развернул ее, пересмотрел портреты и с омерзением бросил бесцеремонно в огонь.

    Обстоятельствам угодно было, чтобы, задавленный своим и наносным мистицизмом, Долинский сравнялся с княгинею Голензовскою и прочими мистическими фанатичками, веровавшими во всеведение и сверхъестественное могущество Зайончека.

    Прошла половина поста. Бешеный день французского demi-careme {полупоста, преполовение поста (франц.)} угасал среди пьяных песен; по улицам сновали пьяные студенты, пьяные блузники, пьяные девочки. В погребках, ресторанах и во всяких таких местах были балы, на которых гризеты вознаграждали себя за трехнедельное demi-смирение. Париж бесился и пьяный вспоминал свою утраченную свободу.

    Зато на известной нам голубятне, в Батиньоле, было необыкновенно тихо, все пижоны и коломбины разлетелись. Кроме Зайончека и Долинского не было дома ни одного жильца: все пило, бродило и бесновалось. Вдруг патер Зайончек вошел в комнату Долинского.

    По торжественной походке и особенной праздничной солидности, лежавшей на каждом движении Зайончека, можно было легко заметить, что monsieur le pretre находится в некотором духовном восхищении. Это восторженное состояние овладевало патером довольно редко, и то единственно лишь в таких случаях, когда ему удавалось приплетать какую-нибудь необыкновенно ловкую, по его мнению, петельку, к раскинутым им силкам и тенетам. В такие минуты Зайончек, несмотря на всю свою желчность и сухость, одушевлялся, заносился как поэт, как пламенный импровизатор, беспрестанно впадал в открытый разлад с логикой, и, как какой-нибудь дикий вождь полчищ несметных, пускал без всякого такта в борьбу множество нужных и ненужных сил.

    Впадая в подобное расположение, патер всегда ощущал неотразимую потребность дать перед кем-нибудь из верующих генеральное сражение своим врагам, причем враги его - р ационалисты , допускались к этим сражениям только заочно и, разумеется, всегда были немилосердно побиваемы наголову.

    Неистовая ночь demi-careme не давала покоя патеру, хотя он и очень крепко, и очень рано заперся на своей вышке. Кричащий, поющий, пляшущий и беснующийся Париж давал о себе знать и сюда. Париж не лакомился, а обжирался наслаждениями, как морская губка, он каждою своею точкою всасывал из опустившейся тьмы всю темную сладость греха и удовольствий. Зайончек чувствовал это и не мог себе представить переплета, в который можно б всунуть все листы, с записанными грехами этой ночи. Книга эта должна быть велика, как Париж, как мир!.. Нет больше мира, потому что мир обновляется, а она должна быть вечна; ее гигантские застежки не должны закрываться ни на одну короткую секунду, потому что и одной короткой секунды не прожить без греха тленному миру.

    - Как это так?.. Как это там все? - задумал и, вставши, заходил по комнате Зайончек.

    ему мерещились целые группы рож: намалеванных, накрашенных, богопротивнейших, веселых рож в дурацких колпаках, зеленых париках и самых прихотливых мушках.

    - Да-с, ну, так как же это там все? - говорили они Зайончеку, кривя губы, дергая носами и посылая ему вызывающие улыбки.

    M-r le pretre послал за это сам миллион дьяволов во всем виноватым рационалистам , задернул ридо и заходил по комнате еще скорее и еще сердитее.

    Прошло полчаса, и Зайончек вдруг выпрямился, остановился и медленно вынул из кармана фуляровый платок, с выбитым на нем планом всех железных дорог в Европе. Прошла еще минута, и Зайончек просиял вовсе; он тихо высморкался (что у него в известных случаях заменяло улыбку), повернулся на одной ноге и, с солиднейшим выражением лица, отправился к Долинскому.

    - Мне очень, однако же, нравятся вот эти господа,- начал он, усаживаясь перед камином.

    Долинский посмотрел на него с некоторым недоумением.

    - Я говорю об этих бельмистых сычах,- продолжал Зайончек, подкинув в камин лопатку глянцевитого угля.- Мне, я говорю, очень они нравятся с своими знаниями . Вот именно, вот эти самые господа, которые про все-то знают, которым законы природы очень известны.

    Зайончек пару секунд помолчал и, приподнимаясь с значительной миной с кресла, воскликнул:

    - А я им говорю, что они землеройки, а в сонном воздухе нетопыри шмыгают - тогда им жизнь, тогда им жизнь, канальям!.. И вот же черт их не возьмет и не поест вместо сардинок!

    Зайончек остановился в ужасе над этим непростительным упущением черта.

    - Прекрасная, весьма прекрасная будет эта минута, когда... фффуу - одно дуновенье, и перед каждым вся эта картина его мерзости напишется и напишется ярко, отчетливо, без чернил, без красок и без всяких фотографий. Долинский молчал.

    Что такое од ? - произнес протяжно с приставленным ко лбу пальцем Зайончек.- Од: ну, ну прекрасно-с; ну да что же такое, наконец, этот од ? Ведь нужно же, наконец, знать, что он? зачем он? Ведь нельзя же так сказать " од есть невесомое тело", да и ничего больше. С них, с сычей этих ночных, пускай и будет этого довольно, но отчего же это так и для других-то должно оставаться, я вас спрашиваю?

    Зайончек остановился с высоко поднятыми плечами перед Долинским. Через минуту он стал медленно опускать плечи, вытянув вперед руки, полузакрыв веками свои сухие глаза и, потянувшись грудью на руки, произнес:

    Долинский по-прежнему смотрел на патера, совершенно спокойно.

    - В каком я положении есть, в таком он тончайшим, невесомым телом от меня и отделяется,- продолжал Зайончек. (Сказав это, патер сделал в молчании два различные движения руками, как бы отражая от себя куда-то два различные изображения; потом дунул, напряженно посмотрел вслед за своим дуновением и заговорил двумя нотами ниже.) Од отделился и летит; он - я, но тонкое... невесомое. Теперь воздух передает это эфиру; эфир - далее. Все это летит, летит века, тысячелетия летит, и по известным там законам отпечатывается, наконец, на какой-нибудь огромной, самой далекой планете. Мир рушится; земля распадается золою; наши плотские глаза выгорели, мы видим далеко, и вот тебе перед тобой твоя картина . Ты весь в ней, с тех пор, как бабка перерезала тебе пуповину, до моего последнего "аминь" над твоей могилой. Ты это?.. Нет, не отречешься; весь ты там со своей историей. И эта ночь, и эта ночь сугубого разврата, кровосмешенья и всякого содомского греха! - вскрикнул громко патер.- Она вся там печатается, нынче,- докончил он одним шипящим придыханием и, швырнув Долинского за рукав к окну, грозно указал ему на темное небо, слегка подкрашенное мириадами рожков горящего в городе газа.

    Сказавши это с особым эффектом, Зайончек так же порывисто выбросил руку Долинского, как взял ее, и заходил по комнате. Освобожденный Долинский тотчас же сел верхом на свой стул и, положив подбородок на спинку, молча смотрел на патера, без любопытства, без внимания и без участия.

    - Да, это так, это несомненно так! - утверждал себя в это время вслух патер - Да, солнце и солнца. Пространства очень много.. Душам роскошно плавать. Они все смотрят вниз: лица всегда спокойные, им все равно. Что здесь делается, это им все равно: это их не тревожит... им это мерзость, гниль. Я вижу... видны мне оттуда все эти умники, все эти конкубины, все эти черви, в гною зеленом, в смраде, поднимающем рвоту! Мерзко!

    "Да, тому, кто в годы постоянные вошел, тому женская прелесть даже и скверна",- мелькнуло в голове Долинского, и вдруг причудилась ему Москва, ее Малый театр, купец Толстогораздов, живая жизнь, с людьми живыми, и все вы, всепрощающие, всезабывающие, незлобивые люди русские, и сама ты, наша плакучая береза, наша ораная Русь просторная. Все вы, странные, жгучие воспоминания, все это разом толкнулось в его сердце, и что-то новое, или, лучше сказать, что-то давно забытое, где-то тихо зазвенело ему манящими, путеводными колокольчиками

    Долинский на мгновение смутился и через другое такое же летучее мгновение невыразимо обрадовался, ощутив, что память его падает, как надтреснувшая пружина, и спокойная тупость ложится по всем краям воображения.

    Долго еще патер сидел у Долинского и грел перед его камином свои толстые, упругие ляжки; много еще рассказывал он об оде, о плавающих душах, о сверхъестественных явлениях, и о том, что сверхъестественное не есть противоестественное, а есть только непонятное, и что понимание свое можно расширить и уяснить до бесконечности, что душу и думы человека можно видеть так же, как его нос и подбородок. Долинский слабо вслушивался в весь этот сумбур и чувствовал, что он сам уже давно не от мира сего, что он давно плывет в пространстве, и с краями срез полон всяческого равнодушия ко всему, что видит и слышит

    Но, наконец, устал и патер; он взглянул на свой толстый хронометр, зевнул и, потянувшись перед огнем, отправился к своему ложу.

    Как только Зайончек вышел за двери, Долинский спокойно подвинул к себе оставленную при входе патера книгу и начал ее читать с невозмутимым, холодным вниманием.

    Часы в коридоре пробили два.

    1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19
    Эпилог
    Примечания
    Раздел сайта: