|
Глава двенадцатая. В дыму и в искрах
Глафире немного стоило, однако, труда показать Висленеву всю бесцельность его дальнейшего пребывания за границей, после ее отъезда. Висленев сам знал, что он остается ни при чем, и хотя страх долговой тюрьмы в России был так велик, что испепелял в нем даже самый недуг любви к Глафире, когда Глафира, приняв серьезную мину, сказала ему, что все эти страхи в существе не очень страшны, и что она дает ему слово не только провезти его благополучно чрез Петербург, но даже и увезти к себе в деревню, то Иосаф выразил полное желание ее слушать и сказал:
- Конечно, я понимаю, что возможно и спастись, потому что в Петербурге я могу никуда не выходить и сидеть, запершись, в какой-нибудь комнате, а в вашей деревне там все эти становые и все прочее в вашей воле, да и к тому же я могу переезжать из уезда в уезд, и меня моя драгоценная супруга не изловит.
Он даже предался мечтам по этому случаю, как он будет перебегать из бодростинского имения в одном уезде в другое, его же имение, находящееся в другом уезде, и сделается таким образом неуловимым для беспощадной жены своей и ее друга Кишенского; и Иосаф Платонович, уносясь такими мечтами, сделался даже весел и начал трунить над затруднительным положением, в которое он поставит этим коварством несчастных становых; но Глафира неожиданно разбила весь этот хитрый план и разрушила его счастливую иллюзию. Она назвала все это ребяческою полумерой и на место невинной затеи Висленева докончить дни свои в укрывательстве от тюрьмы сказала, что уж пора его совсем освободить от всех этих утеснений и эманципировать его таким благонадежным способом, чтобы он везде свободно ходил и всем показывался, но был бы неуязвим для своих недругов.
Мысль эта, разумеется, представилась Висленеву очаровательною, но он, считая ее слишком невероятною, опять требовал объяснения, а Глафира ему этого объяснения не давала.
- Я вам не могу этого рассказать, как я думаю это сделать, но я это сделаю, - отвечала она на его вопрос.
- Вы это так думаете только или вы в этом уверены?
- Это иначе не может быть, как я вам говорю.
- Но в таком случае почему же вы не хотите ничего сказать мне: как вы это сделаете?
- Потому что вам этого не нужно знать, пока это сделается.
- Вот тебе и раз: но ведь я же должен быть в чем-нибудь уверен!
- Ну, и будьте уверены во мне.
- Гм!.. в вас... Я это слышал.
- Что?.. разве вы мне не верите?
- Нет, нет; не то... не то... я вам верю, но ведь... позвольте-с... ведь это все меня довольно близко касается и уж по тому одному я должен... поймите, я должен знать, что вы со мной намерены делать?
- Нет, вы именно этого не должны.
- Почему-с? скажите мне разумную причину: почему?
- Гм! шутка не ответ.
- Я и не шучу и мне даже некогда с вами шутить, потому что я сейчас уезжаю, и вот, я вижу, идут комиссионеры за моими вещами и приведен фиакр. Хотите положиться на меня и ехать со мною назад в Россию с твердою верой, что я вас спасу, так идите, забирайте свой багаж и поедем, а не надеетесь на меня, так надейтесь на себя с Благочестивым Устином и оставайтесь.
В это время в комнату вошли комиссионеры и Глафира им указала на свои упакованные вещи, которые те должны были взять и доставить на железную дорогу.
- Подождите же, я сейчас притащу свой саквояж, - пусть они и его захватят, - произнес скороговоркой Висленев.
- Только, пожалуйста, поскорей, а то мы можем опоздать на поезд, - торопила его Глафира.
- О, не бойтесь, не бойтесь: я в одну минуту! - воскликнул на быстром бегу Висленев и действительно не более как через пять минут явился с пустым саквояжем в одной руке, с тросточкой, зонтиком и пледом - в другой, и с бархотною фуражкой на голове.
Сдав вещи комиссионерам, он сам сел с Глафирой в фиакр и через час уже ехал с нею в первоклассном вагоне по Северной железной дороге.
До Берлина они нигде не останавливались, и Жозеф повеселел. Он был доволен тем, что едет с Глафирой рядом в одном и том же классе, и предавался размышлениям насчет того, что с ним должно произойти в ближайшем будущем.
Он уже давно потерял всякую надежду овладеть любовью Глафиры, "поддавшейся, по его словам, новому тяготению на брак", и даже не верил, чтоб она когда-нибудь вступила с ним и в брак, "потому что какая ей в этом выгода?" Но, размышлял он далее: кто знает, чем черт не шутит... по крайней мере в романах, над которыми я последнее время поработал, все говорят о женских капризах, а ее поведение по отношению ко мне странно... Уж там как это ни разбирай, а оно странно! Она все-таки принимает во мне участие... Зачем же, почему и для чего это ей, если б она мною не интересовалась?.. Гм! Нет, во всем этом я вижу... я вижу ясные шансы, позволяющие мне надеяться, но только одно скверно, что я женат, а она замужем и нам невозможно жениться. Разве тайно... в Молдавии, чтобы поп обвенчал и в книжку нигде не записывал?
Эта блестящая мысль его посетила ночью, и он тотчас же поспешил сообщить ее Глафире, с предложением повернуть из Берлина в Молдавию и обвенчаться, но Глафира не соблазнилась этим и отвечала:
- Что же это будет за брак такой!
- Да отчего же: ведь если это для совести, так там тоже православный священник нас будет венчать.
- Прекрасный план, - заметила ему, отворачиваясь, Глафира.
- Ну, а если для положения, - бурчал Висленев, - так тогда уже разумеется...
- Что? - уронила, глядя в окно, Бодростина.
- Тогда ничего сделать нельзя, пока Михаил Андреевич жив, - ответил, вздохнув, Висленев.
- Ну, вот то-то и есть, а есть вещи и еще важнейшие, чем положение: это деньги.
- Да, деньги, деньги очень важны и делают большой эффект в жизни, - повторил Жозеф слова, некогда сказанные в губернской гостинице Гордановым.
- А все эти деньги могли бы и должны... быть ваши... то есть ваши, если только...
души его "большой эффект в жизни"?
Он так неотступно приставал с этим вопросом к Глафире, что она наконец сказала ему, как бы нехотя, что "если" заключается в том, что значительнейшая доля состояния ее мужа может достаться его племяннику Кюлевейну.
- Этому кавалерийскому дураку-то? - воскликнул с сознанием огромных своих преимуществ Висленев.
- Да, этому дураку.
- Ну, уж это глупость.
- Глупость, да весьма вероятная и возможная, и притом такая, которой нельзя отвратить.
- Нельзя?
- Я думаю.
Они замолчали и продолжали по-прежнему сидеть друг против друга, глядя в открытое окно, мимо которого свистел ветер и неслись красные искры из трубы быстро мчавшегося локомотива.
Поезд летел, грохотал и подскакивал на смычках рельсов: Висленев все смотрел на дым, на искры и начал думать: почему не предотвратят этих искр? Почему на трубе локомотива не устроят какого-нибудь искрогасителя? И вдруг встрепенулся, что ему до этого совсем нет никакого дела, а что гораздо важнее найти средство, как бы не досталось все Кюлевейну, и чуть только он пораздумал над этим, как сейчас же ему показалось, что искомое средство есть и что он его даже нашел.
Жозеф откашлянулся, крякнул раз, крякнул еще и, взглядывая на Глафиру, произнес:
- А что... если...
Она молча устремила на него свои глаза и, казалось, желала помочь ему высказываться, но Жозеф ощущал в этом некоторое затруднение: ему казалось, что его голос пал и не слышен среди шума движения, да и притом вагон, покачивая их на своих рессорах, постоянно меняет положение их лиц: они трясутся, вздрагивают и точно куда-то уносятся, как Каин и его тень.
"Что же, все это вздор, почему не сказать", - думал Висленев и, набрав храбрости, молвил:
- А что если этого Кюлевейна не станет? Он единственный прямой наследник Михаила Андреевича или есть еще и другие?
- А если его... того?
И Висленев, сложив кисть левой руки чайничком, сделал вид, как будто что-то наливает; но в это время колесо вагона подпрыгнуло и запищало на переводной стрелке и собеседники, попятясь назад, подались в глубь своих мягких кресел.
В вагоне, кроме их двух, все спали. Когда поезд остановился у платформы станции, Глафира встала с места. Она оправила юбку своего суконного платья и, насупя брови, сказала Висленеву: "Вы начинаете говорить странные глупости".
С этим она вышла, и не смевший следовать за нею Жозеф видел из окна, как она быстро, как темный дух, носилась, ходя взад и вперед по платформе. Несмотря на то, что на дворе еще стояли первые числа марта и что ночной воздух под Берлином был очень влажен и прохладен, Бодростина обмахивалась платком и жадно впивала в себя холодные струи свежей атмосферы.
которым Глафира вышла из вагона, - это тоже для него была не новость и даже не редкость; но он очень испугался, когда послышался последний звонок и вслед за тем поезд тронулся одновременно с кондукторским свистком, а Глафира не входила.
|