• Приглашаем посетить наш сайт
    Сомов (somov.lit-info.ru)
  • На краю света. Глава 5.

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    Примечания
    Ранняя редакция

    ГЛАВА ПЯТАЯ

    Меня, по правде сказать, очень занимало, что такое отклонило Кириака от его успешной миссионерской деятельности и заставило так странно, по тогдашнему моему взгляду — почти преступно или во всяком случае соблазнительно относиться к этому делу.

    — О чем,— говорю,— станем беседовать?— к доброму привету хороша и беседа добрая. Скажи же мне: не знаешь ли ты, как нам научить вере вот этих инородцев, которых ты все под свою защиту берешь?

    — А учить надо, владыко, учить, да от доброго жития пример им показать.

    — Да где же мы с тобою их будем учить?

    — Не знаю, владыко; к ним бы надо с научением идти.

    — То-то и есть.

    — Да, учить надо, владыко; и утром сеять семя, и вечером не давать отдыха руке,— всё сеять.

    — Хорошо говоришь,— отчего же ты так не делаешь?

    — Освободи, владыко, не спрашивай.

    — Нет уж, расскажи.

    — А требуешь рассказать, так поясни: зачем мне туда идти?

    — Учить и крестить.

    — Учить?— учить-то, владыко, неспособно.

    — Отчего? враг, что ли, не дает?

    — Не-ет! что враг,— велика ли он для крещеного человека особа: его одним пальчиком перекрести, он и сгинет; а вражки мешают,— вот беда!

    — Что это за вражки?

    — А вот куцые одетели, отцы благодетели, приказные, чиновные, с приписью подьячие.

    — Эти, стало быть, самого врага сильней?

    — Как же можно: сей род, знаешь, ничем не изымается, даже ни молитвою, ни постом.

    — Ну, так надо, значит, просто крестить, как все крестят.

    — Крестить... — проговорил за мною Кириак, и — вдруг замолчал и улыбнулся.

    — Что же? продолжай.

    Улыбка сошла с губ Кириака, и он с серьезною и даже суровою миной добавил:

    — Нет, я скорохватом не хочу это делать, владыко.

    — Что-о-о!

    — Я не хочу этого так делать, владыко, вот что!— отвечал он твердо и опять улыбнулся.

    — Чего ты смеешься?— говорю.— А если я тебе велю крестить?

    — Не послушаю,— отвечал он, добродушно улыбнувшись, и, фамильярно хлопнув меня рукою по колену, заговорил:

    — Слушай, владыко, читал ты или нет,— есть в житиях одна славная повесть.

    Но я его перебил и говорю:

    — Поосвободи, пожалуйста, меня с житиями: здесь о слове божием, а не о преданиях человеческих. Вы, чернецы, знаете, что в житиях можно и того и другого достать, и потому и любите все из житий хватать.

    А он отвечает:

    — Дай же мне, владыко, кончить; может, я и из житий что-нибудь прикладно скажу.

    И рассказал старую историю из первых христианских веков о двух друзьях — христианине и язычнике, из коих первый часто говорил последнему о христианстве и так ему этим надокучил, что тот, будучи до тех пор равнодушен, вдруг стал ругаться и изрыгать самые злые хулы на Христа и на христианство, а при этом его подхватил конь и убил. Друг христианин видел в этом чудо и был в ужасе, что друг его язычник оставил жизнь в таком враждебном ко Христу настроении. Христианин сокрушался об этом и горько плакал, говоря: «Лучше бы я ему совсем ничего о Христе не говорил,— он бы тогда на него не раздражался и ответа бы в том не дал». Но, к утешению его, он известился духовно, что друг его принят Христом, потому что, когда язычнику никто не докучал настойчивостью, то он сам с собою размышлял о Христе и призвал его в своем последнем вздохе.

    — А тот,— говорит,— тут и был у его сердца: сейчас и обнял и обитель дал.

    — Это опять, значит, все дело свертелось «за пазушкой»?

    — Да, за пазушкой.

    — Вот это-то,— говорю,— твоя беда, отец Кириак, что ты все на пазуху-то уже очень располагаешься.

    — Ах, владыко, да как же на нее не полагаться: тайны-то уже там очень большие творятся — вся благодать оттуда идет: и материно молоко детопитательное, и любовь там живет, и вера. Верь — так, владыко. Там она, вся там, сердцем одним ее только и вызовешь, а не разумом. Разум ее не созидает, а разрушает: он родит сомнения, владыко, а вера покой дает, радость дает... Это, я тебе скажу, меня обильно утешает; ты вот глядишь, как дело идет, да сердишься, а я все радуюсь.

    — Чему же ты радуешься?

    — А тому, что все добро зело.

    — Что такое: добро зело?

    — Все, владыко: и что нам указано и что от нас сокрыто. Я думаю так, владыко, что мы все на один пир идем.

    — Говори, сделай милость, ясней: ты водное крещение-то просто-напросто совсем отметаешь, что ли?

    — Ну вот: и отметаю! Эх, владыко, владыко! сколько я лет томился, все ждал человека, с которым бы о духовном свободно по духу побеседовать, и, узнав тебя, думал, что вот такого дождался; а и ты сейчас, как стряпчий, за слово емлешься! Что тебе надо?— слово всяко ложь, и я тож. Я ничего не отметаю; а ты обсуди, какие мне приклады разные приходят — и от любви, а не от ненависти. Яви терпение,— вслушайся.

    — Хорошо,— отвечаю,— буду слушать, что ты хочешь проповедовать.

    — Ну, вот мы с тобою крещены,— ну, это и хорошо; нам этим как билет дан на пир; мы и идем и знаем, что мы званы, потому что у нас и билет есть.

    — Ну!

    — Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредет человечек без билета. Мы думаем: «Вот дурачок! напрасно он идет: не пустят его! Придет, а его привратники вон выгонят». А придем и увидим: привратники-то его погонят, что билета нет, а хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит,— скажет: «Ничего, что билета нет,— я его и так знаю: пожалуй, входи», да и введет, да еще, гляди, лучше иного, который с билетом пришел, станет чествовать.

    — Ты,— говорю,— это им так и внушаешь?

    — Нет; что им это внушать? это я только про себя так о всех рассуждаю, по Христовой добрости да мудрости.

    — Да то-то; мудрость-то его ты понимаешь ли?

    — Где, владыко, понимать!— ее не поймешь, а так... что сердце чувствует, говорю. Я, когда мне что нужно сделать, сейчас себя в уме спрашиваю: можно ли это сделать во славу Христову? Если можно, так делаю, а если нельзя — того не хочу делать.

    — В этом, значит, твой главный катехизис?

    — В этом, владыко, и главный и не главный,— весь в этом; для простых сердец это, владыко, куда как сподручно!— просто ведь это: водкой во славу Христову упиваться нельзя, драться и красть во славу Христову нельзя, человека без помощи бросить нельзя... И дикари это скоро понимают и хвалят: «Хорош, говорят, ваш Христосик — праведный» — по-ихнему это так выходит.

    — Что же... это, пожалуй, хоть и так — хорошо.

    — Ничего, владыко,— изрядно; а вот что мне нехорошо кажется: как придут новокрещенцы в город и видят всё, что тут крещеные делают, и спрашивают: можно ли то во славу Христову делать? что им отвечать, владыко? христиане это тут живут или нехристи? Сказать: «нехристи» — стыдно, назвать христианами — греха страшно.

    — Как же ты отвечаешь?

    Кириак только рукой махнул и прошептал:

    — Ничего не говорю, а... плачу только.

    Я понял, что его религиозная мораль попала в столкновение с своего рода «политикою». Он Тертуллиана «О зрелищах» читал и вывел, что «во славу Христову» нельзя ни в театры ходить, ни танцевать, ни в карты играть, ни многого иного творить, без чего современные нам, наружные христиане уже обходиться не умеют. Он был своего рода новатор и, видя этот обветшавший мир, стыдился его и чаял нового, полного духа и истины.

    Как я ему это намекнул, он мне сейчас и поддакнул.

    — Да,— говорит,— да, эти люди плоть,— а что плоть-то показывать?— ее надо закрывать. Пусть хотя не хулится через них имя Христово в языцех.

    — А зачем это к тебе, говорят, будто инородцы и до сих пор приходят?

    — Верят мне и приходят.

    — То-то; зачем?

    — Поспорят когда или поссорятся, и идут: «Разбери, говорят, по-христосикову».

    — Ты и разбираешь?

    — Да, я обычай их знаю; а ум Христов приложу и скажу, как быть.

    — Они и примут?

    — Примут: они его справедливость любят. А другой раз больные приходят или бесные,— просят помолиться.

    — Как же ты бесных лечишь? отчитываешь, что ли?

    — Нет, владыко; так, помолюсь, да успокою.

    — Ведь на это их шаманы слывут искусниками.

    — Так, владыко,— не ровен шаман; иные и впрямь немало тайных сил природных знают; ну да ведь и шаманы ничего... Они меня знают и иные сами ко мне людей шлют.

    — Откуда же у тебя и с шаманами приязнь?

    — А вот как: ламы буддийские на них гонение сделали,— их, этих шаманов, тогда наши чиновники много в острог забрали, а в остроге дикому человеку скучно: с иными бог весть что деется. Ну я, грешник, в острог ходил, калачиков для них по купцам выпрашивал и словцом утешал.

    — Ну и что же?

    — Благодарны, берут Христа ради и хвалят его: хорош, говорят,— добр. Да ты молчи, владыко, они сами не чуют, как края ризы его касаются.

    — Да ведь как,— говорю,— касаются-то? все ведь это без толку!

    — И, владыко! что ты всё сразу так сунешься! Божие дело своей ходой, без суеты идет. Не шесть ли водоносов было на пиру в Канне, а ведь не все их, чай, сразу наполнили, а один за другим наливали; Христос, батюшка, сам уже на что велик чудотворец, а и то слепому жиду прежде поплевал на глаза, а потом открыл их; а эти ведь еще слепее жида. Что от них сразу-то много требовать? Пусть за краек его ризочки держатся — доброту его чувствуют, а он их сам к себе уволочет.

    — Ну вот, уже и «уволочет»!

    — А что же?

    — Да какие ты слова-то неуместные употребляешь.

    — А чем, владыко, неуместное,— слово препростое. Он, благодетель наш, ведь и сам не боярского рода, за простоту не судится. Род его кто исповесть; а он с пастухами ходил, с грешниками гулял и шелудивой овцой не брезговал, а где найдет ее, взвалит себе, как она есть, на святые рамена и тащит к отцу. Ну а тот... что ему делать?— не хочет многострадального сына огорчить,— замарашку ради его на двор овчий пустит.

    — Ну,— говорю,— хорошо; в катехизаторы ты, брат Кириак, совсем не годишься, а в крестители ты, хоть и еретичествуешь немножко, однако пригоден, и как себе хочешь, а я тебя снаряжу крестить.

    Но Кириак ужасно взволновался и расстроился.

    — Помилуй,— говорит,— владыко: к чему тебе меня нудить? Да запретит тебе Христос это сделать! И ничего из этого не последует, ничего, ничего и ничего!

    — Отчего же это так?

    — Так; потому что сия дверь для нас затворена.

    — Кто же ее затворил?

    — А тот, который имеет ключ Давидов: «Отверзаяй и никтоже отворит, затворяяй и никтоже отверзет». Или ты Апокалипсис позабыл?

    — Кириак,— говорю,— многия книги безумным тя творят.

    — Нет, владыко, я не безумен, а ты меня если не послушаешь, то людей обидишь, и духа святого оскорбишь, и только одних церковных приказных обрадуешь, чтобы им в своих отчетах больше лгать да хвастать.

    Я его перестал слушать, однако не оставлял мысли со временем его перекапризить и непременно его послать. Но что бы вы думали?— ведь не один простосердечный ветхозаветный Аммос, собирая ягоды, вдруг стал пророчествовать,— и мой Кириак мне напророчил, и его слова «да запретит тебе Христос» начали действовать. В это самое время я, как нарочно, получил из Петербурга извещение, что, по тамошнему благоусмотрению, у нас в Сибири увеличивается число буддийских капищ и удваиваются штаты лам. Я хоть и в русской земле рожден и приучен был не дивиться никаким неожиданностям, но, признаюсь, этот порядок contra jus et fas 1 изумил меня, а что гораздо хуже,— он совсем с толку сбивал бедных новокрещенцев и, может быть, еще большей жалости достойных миссионеров. Весть с этим радостным событием, во вред христианству и в пользу буддизма, как вихрем разнеслась по всему краю. Для ее распространения скакали лошади, скакали олени, скакали собаки, и Сибирь оповестилась, что «все преодолевший и все отвергший» бог Фо в Петербурге «одолел и отверг и Христосика». Торжествующие ламы уверяли, что уже все наше верховное правительство и сам наш далай-лама, то есть митрополит, приняли буддийскую веру. Перепугались миссионеры, известясь о сем; не знали, что им делать; иные из них, кажется, отчасти сомневались: уж и впрямь не повернуло ли в Петербурга дело на ламайскую сторону, как оно в то тонкое и каверзливое время поворачивало на католическую, а ныне, в сию многодумную и дурашливую пору, поворачивает на спиритскую. Только нынче оно, разумеется, совершается спокойнее, потому что теперь кумир хотя и ледащенький выбран, но зато теперь и против этого рожна прать никому не охота; а тогда еще этой хладнокровной выдержки недоставало во многих и, в числе прочих, во мне грешном. Я не мог равнодушно смотреть на моих бедных крестителей, которые пешком плелись из степей ко мне под защиту. Им одним по всему краю не было ни лошадиной клячи, ни оленя, ни собаки, и они, бог их знает как, лезли пешие по сугробам и пришли оборванные, обмаранные, истинно уже не как иереи бога вышнего, а как настоящие калеки-перехожие. Чиновники и зауряд все управление без зазрения совести покровительствовали ламам. Мне приходилось сражаться с губернатором, чтобы сей христианский боярин хотя малость остепенял своих пособников, дабы они по крайней мере не совсем открыто радели буддизму. Губернатор, как водится, обижался, и у нас с ним закипела жестокая стычка; я ему на его чиновников жалуюсь,— он мне на моих миссионеров пишет, что «никто-де им не мешает, а они-де сами ленивые и неискусные». А мои дезертировавшие миссионеры, в свою очередь, пищат, что им хотя, точно, рты тряпками не затыкают, но нигде ни лошадей, ни оленей не дают, потому что по степям всюду все люди лам боятся.

    — Ламы,— говорят,— богаты — они чиновников деньгами дарят, а нам дарить нечем.

    Что же мне было можно им в утешение сказать? Синоду, что ли, обещать представить, чтобы лавры и монастыри, имея «деньги многи», поделились с нашею бедностию и какую-нибудь сумму на взятки приказным отпустили, но боялся, что в больших залах в синоде это, чего доброго, за неуместное сочтут и, помолясь богу, во вспомоществовании на взятки мне откажут, пожалуй. А к тому же еще и это средство в наших руках могло быть ненадежно: апостолы мои в самих себе такую слабость мне открыли, которая, в связи с обстоятельствами, получила очень важное значение.

    — Нас,— говорят,— за дикарей жалость берет; из них с этой возней совсем последний толк выбьют; нынче мы их крестим, завтра ламы обращают и велят Христа порицать, а за штраф все что попало у них берут. Обнищевает бедный народ и в скоте и в своем скудном разуме,— все веры перепутал и на все колена хромает, а на нас плачется.

    Кириак этою борьбою очень интересовался и, пользуясь моим расположением, не раз останавливал меня вопросами:

    — Что тебе, владыко, вражки пишут?— или:

    — Что ты, владыко, вражкам написал?

    Раз даже он явился ко мне с просьбою:

    — Посоветуйся со мною, владыко, как будешь вражкам писать?

    Это было по случаю тому, что губернатор мне ставил на вид, что в соседней епархии, при тех же обстоятельствах, в каких я находился, проповедь и крещение совершаются успешно, причем указывал мне на какого-то миссионера Петра из зырян, который целыми массами крестит инородцев.

    Такое обстоятельство меня смутило, и я спросил соседнего архиерея: так ли это?

    Тот отвечал, что действительно у него есть зырянин, поп Петр, который два раза ездил на проповедь и в первый раз «все кресты раскрестил», а во второй вдвое больше крестов взял, и опять недостало,— с одного на другого на шеи перевешивал.

    Кириак как это услышал, так и всплакался.

    — Боже мой,— говорит,— откуда еще ко всем бедам пришел сюда сей коварный строитель? Он Христа в его же церкви да его же кровью затопит! Ох, беда! помилосердуй, владыко,— проси скорее архиерея, чтобы он унял своего слугу верного — оставил бы в церкви сил хоть на семена.

    — Ты,— говорю,— отец Кириак, вздор говоришь; могу ли я от столь хвальной ревности человека удерживать?

    — Ах, нет,— молит,— владыко, проси; ведь это тебе непонятно, а я так знаю, что, значит, теперь там в степях делается. Это все не Христу, а вражкам его служба там идет. Зальют, зальют они его, голубчика, кровью и на сто лишних лет от него народ отпугают.

    Я, разумеется, Кириака не послушал, а напротив — написал к соседнему архиерею, чтобы он дал мне своего зырянина на подержание, или, как сибирские аристократы по-французски говорят: «о прока́». Сосед мой архиерей в это время уже, отбыв сибирскую епитимью, перемещался в Россию и не постоял за своего досужего крестителя. Зырянин был мне прислан: такой большебородый, словоохотливый и, что называется, весь до дна маслян. Я его сейчас же отправил в степь, а недели через две от него уже и радостные вести имел: доносил он мне, что крестит народ на все стороны. Одного он опасался: достанет ли у него крестов, которых забрал с собою весьма изрядную коробку? Из сего я, не ошибаяся, мог заключить, что улов в мережи сего счастливого ловца попадает чрезвычайно обильный.

    Вот, думаю, когда я достал себе, наконец, к этому делу настоящего мастера! И очень был этому рад, да и как рад-то! Откровенно скажу вам — с самой казенной точки зрения,— потому что... и архиерей ведь тоже, господа, человек, и ему надокучит, когда одна власть пристает: «крести», а другая — «пусти»... Ну их совсем! скорей как-нибудь кончить в одну сторону, и как попался ловкий креститель, так пусть уже зауряд все крестит, авось и людям спокойнее станет.

    Но Кириак не разделял моего взгляда, и раз иду я вечером через двор из бани и встречаю его; он остановился и приветствует меня:

    — Здравствуй, владыко!

    — Здравствуй,— говорю,— отец Кириак.

    — Хорошо ли вымылся?

    — Хорошо.

    — А зырянина-то отмыл ли?

    Я рассердился.

    — Это,— говорю,— что за глупость?

    А он опять про зырянина.

    — Он безжалостный,— говорит,— он и у нас теперь так крестит, как за Байкалом крестил; его крестников через это только мучают, а они на Христа, батюшку, плачутся. Грех всем вам, а тебе больше всех грех, владыко!

    Я Кириака счел за грубияна, но слова-то его мне все-таки в душу запали. Что, в самом деле? он ведь старик основательный,— на ветер болтать не станет: в чем же тут секрет?— как, в самом деле, взятый мною «о прока́» досужий зырянин крестит? Я имел понятие о религиозности зырян; они по преимуществу храмоздатели — церкви у них повсюду отличные и даже богатые, но из всех глаголемых христиан на свете они, должно сознаться, самые внешние. Ни к кому столько, как к ним, не идет определение, что у них «бог в одних лишь образах, а не в убеждениях человека»; но ведь не жжет же этот зырянин дикарей огнем, чтобы они крестились? Быть этого не может! В чем же тут дело? Отчего зырянин успевает, а русские не умеют, и отчего я этого о сю пору не знаю?

    «А все оттого, владыко,— пришло мне на мысль,— что ты и тебе подобные себялюбивы да важны: «деньги многи» собираете да только под колокольным звоном разъезжаете, а про дальние места своей паствы мало думаете и о них по слухам судите. На бессилие свое на родной земле нарекаете, а сами всё звезды хватать норовите, да вопрошаете: «Что ми хощете дати, да аз вам предам?» Берегись-ка, брат, как бы и ты не таков же стал?»

    И ходил я, ходил этот вечер с своею думою по моей пустой скучной зале и до тех пор доходился, пока вдруг мне пришла в голову мысль: пробежать самому пустыню.

    Таким образом я надеялся уяснить себе если не все, то по крайней мере очень многое. Да, признаюсь вам, и освежиться хотелось.

    Для совершения этого пути мне, при моей неопытности, нужен был товарищ, который хорошо бы знал инородческий язык; но какого же товарища лучше желать, как Кириака? И, не откладывая этого по своей нетерпеливости в долгий ящик, я призвал Кириака к себе, открыл ему свой план и велел собираться.

    Он не противоречил, а, напротив, казалось, был даже очень рад и, улыбаясь, повторял:

    — Бог в помошь! Бог в помощь!

    Откладывать было незачем, и мы на другое же утро раным-рано отпели обеденку, оделись оба по-туземному и выехали, держа путь к самому северу, где мой зырянин апостольствовал.

    1 Против закона и справедливости (лат.).

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    Примечания
    Ранняя редакция
    © 2000- NIV