ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Я молчу, дядя мне шепчет:
— Остановимся и вперед его мимо себя пропустим.
А было это уже как раз на спуске с горы, где летом к Балашевскому мосту ходят, а зимой через лед между барками.
Тут исстари место самое глухое. На горе мало было домов, и те заперты, а внизу вправо, на Орлике, дрянные бани да пустая мельница, а сверху сюда обрыв как стена, а с правой сад, где всегда воры прятались. А полицмейстер Цыганок здесь будку построил, и народ стал говорить, что будочник ворам помогает... Думаю, кто это ни подходит — подлёт или нет, — а в самом деле лучше его мимо себя пропустим.
Мы с дядей остановились... И что же вы думаете: тот человек, который сзади ишел, тоже, должно быть, стал — шагов его сделалось не слышно.
— Не ошиблись ли мы, — говорит дядя, — может быть, никто не шел.
— Нет, — отвечаю, — я явственно слышал шаги, и очень близко.
Постояли еще — ничего не слышно; но только что дальше пошли — слышим, он опять за нами поспевает... Слышно даже, как спешит и тяжело дышит.
Мы убавили шаги и идем тише — и он тише; мы опять прибавим шагу — и он опять шибче подходит и вот-вот в самый наш след врезается.
Толковать больше нечего: мы явственно поняли, что это подлёт нас следит, и следит как есть с самой гостиницы; значит, он нас поджидал, и когда я на обходе запутался в снегу между большим собором и малым — он нас и взял на примет. Теперь, значит, не миновать чему-нибудь случиться. Он один не будет.
А снег, как назло, еще сильней повалил; идешь, точно будто в горшке с простоквашей мешаешь: бело и мокро — все облипши.
А впереди теперь у нас Ока, надо на лед сходить; а на льду пустые барки, и чтобы к нам домой на ту сторону перейти, надо сквозь эти барки тесными проходцами пробираться. А у подлёта, который за нами следит, верно тут-то где-нибудь и его воровские товарищи спрятаны. Им всего способнее на льду между барок грабить — и убить и под воду спустить. Тут их притон, и днем всегда можно видеть их места. Логовища у них налажены с подстилкою из костры и из соломы, в которых они лежат, покуривают и дожидают. И особые женки кабацкие с ними тут тоже привитали. Лихие бабенки. Бывало, выкажут себя, мужчину подманят и заведут, а уж те грабят, а эти опять на карауле караулят.
Больше всего нападали на тех, кто из мужского монастыря от всенощной возвращался, потому что наши певчих любили, и был тогда удивительный бас Струков, ужасного обличья: черный, три хохла на голове и нижняя губа как будто откидной передок в фаэтоне отваливалась. Пока он ревет — она все откинута, а потом захлопнется. Если же кто хотел цел от всенощной воротиться, то приглашали с собой провожатыми приказных Рябыкина или Корсунского. Оба силачи были, и их подлёты боялись. Особливо Рябыкина, который был с бельмом и по тому делу находился, когда приказного Соломку в Щекатихинской роще на майском гулянье убили...
Я рассказываю все это дяде для того, чтобы ему о себе не думалось, а он перебивает:
— Постой, ты меня совсем уморил. Всё у вас убивают: отдохнем по крайней мере перед тем, как на лед сходить. Вот у меня еще есть при себе три медных пятака. Бери-ка их тоже к себе в перчатку.
— Пожалуй, давайте — у меня рукавичка с варежкой свободная, три пятака еще могу захватить.
И только что хочу у него взять эти пятаки, как вдруг кто-то прямо мимо нас из темноты вырос и говорит:
— Что, добрые молодцы, кого ограбили?
— Это ты, — говорю, — Ефросин Иваныч? Пойдем, брат, с нами вместе заодно.
А он второпях проходит, как будто с снегом смешался, и на ходу отвечает:
— Нет, братцы, гусь свинье не товарищ: вы себе свой дуван дуваньте, а Ефросина не трогайте. Ефросин теперь голосов наслышался, и в нем сердце в груди зашедшись... Щелкану — и жив не останешься...
— Нельзя, — говорю, — его остановить; видите, он на наш счет в ошибке: он нас за воров почитает.
Дядя отвечает:
— Да и бог с ним, с его товариществом. От него тоже не знаешь, жив ли останешься. Пойдем лучше, что бог даст, с одною с божьей помощью. Бог не выдаст — свинья не съест. Да теперь, когда он прошел, так стало и смело... Господи помилуй! Никола, мценский заступник, Митрофаний воронежский, Тихон и Иосаф... Брысь! Что это такое?
— Что?
— Ты не видал?
— Что же тут можно видеть?
— Вроде как будто кошка под ноги.
— Это вам показалось.
— Совсем как арбуз покатился.
— Может быть, с кого-нибудь шапку сорвало.
— Ой!
— Что вы?
— Я про шапку.
— А что такое?
— Да ведь ты же сам говоришь: «сорвали»... Верно там, на горе, кого-нибудь тормошат.
— Нет, верно просто ветер сорвал.
И мы с этими словами стали оба спускаться к баркам на лед.
А барки, повторяю вам, тогда ставили просто, без всякого порядка, одна около другой, как остановятся. Нагромождено, бывало, так страшно тесно, что только между ними самые узкие коридорчики, где насилу можно пролезть и все туда да сюда загогулями заворачивать надо.
Дядя замер — уж и святым не молится.
— Идите, — говорю, — теперь вы, дяденька, вперед.
— Зачем же, — шепчет, — вперед.
— Впереди безопаснее.
— А отчего безопаснее?
— Оттого, что если подлёт на вас налетит, то вы сейчас на меня взад подадитесь, а я вас тогда поддержу, а его съезжу. А сзади мне вас не видно: подлёт вам, может, рукою или скользкою мочалкою рот захватит, — а я и не услышу... идти буду.
— Нет, ты не иди... А какие же у них есть мочалки?
— Скользкие такие. Женки их из-под бань собирают и им приносят рты затыкать, чтобы голосу не было.
Вижу, дядя все это разговаривает, потому что впереди идти боится.
— Я, — говорит, — впереди идти опасаюсь, потому что он может меня по лбу гирей стукнуть, а ты тогда и заступиться не успеешь.
— Ну, а позади вам еще страшнее, потому что он может вас в затылок свайкой свиснуть.
— Какой свайкой?
— Что же это вы спрашиваете: разве вам неизвестно, что такое свайка?
— Нет, я знаю: свайка для игры делается — железная, вострая...
— Да, вострая.
— С круглой головкой?
— Да, фунта в три, в четыре, головка шариком.
— У нас в Ельце на это носят кистени; но чтобы свайкой — я это в первый раз слышу.
— А у нас в Орле первая самая любимая мода — по голове свайкой. Так череп и треснет.
— Однако пойдем лучше рядом под ручки.
— А как это... свайкой-то, в самом деле!.. Лучше как-нибудь тискаться будем.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Но только мы взялись под локотки и по этим коридорчикам между барок тискаться начали, — слышим, и тот, задний, опять от нас не отстал, опять он сзади за нами лезет.
— Скажи, пожалуй, — говорит дядя, — ведь это, значит, не мясник был?
Я только плечами двинул и прислушиваюсь...
Шуршит, слышно, как боками лезет и вот-вот сейчас меня рукою сзади схватит... А с горы, слышно, еще другой бежит... Ну, видимо дело, подлёты, — надо уходить. Рванулись мы вперед, да нельзя скоро идти, потому что и темно, и тесно, и ледышки торчком стоят, а этот ближний подлёт совсем уж за моими плечами... дышит.
Я говорю дяде:
— Все равно нельзя миновать — оборотимся.
Думал так, что либо пусть он мимо нас пройдет, либо уж лучше его самому кулаком с пятаками в лицо встретить, чем он сзади стукнет. Но только что мы к нему передом оборотились, — он как пригнется, бездельник, да как кот между нас шарк!..
Мы оба с дядей так с ног долой и срезались.
Дядя кричит мне:
— Лови, лови, Мишутка! Он с меня бобровый картуз сорвал.
А я ничего не вижу, но про часы вспомнил, и хвать себя за часы. А вообразите, моих часов уже нет... Сорвал, бестия!
— С меня с самого, — отвечаю, — часы сняты!
И я, себя позабывши, кинулся за этим подлётом изо всей мочи и на свое счастье впотьмах тут же его за баркою изловил, ударил его изо всей силы по голове пятаками, сбил с ног и сел на него:
— Отдавай часы!
Он хоть бы слово в ответ; но зубами меня, подлец, за руку тяпнул.
— Ах ты, собака! — говорю. — Ишь как кусается! — И треснул его хорошенько во-усысе да обшлагом рукава ему рот заткнул, а другою рукою прямо к нему за пазуху и сразу часы нашел и вытащил.
Тут же сейчас и дядя подскочил:
— Держи его, держи, — говорит, — я его разутюжу.
так оттуда закричал «караул»; и сейчас же опять кто-то другой по ту сторону, на горе, закричал «караул».
— Каковы разбойники! — говорит дядя. — Сами людей грабят, и сами еще на обе стороны «караул» кричат!.. Ты часы у него отнял?
— Отнял.
— А что ж ты мой картуз не отнял?
— У меня, — отвечаю, — про ваш картуз совсем из головы вышло.
— А вот мне теперь холодно. У меня плешь.
— Наденьте мою шапку.
— Не хочу я твоей. Мой картуз у Фалеева пятьдесят рублей дан.
— Все равно, — говорю, — теперь не видно.
— А ты же как?
— Я так, в простых волосах дойду. Да уж и близко — сейчас за угол завернуть, и наш дом будет.
Моя шапка, однако, вышла дяде мала. Он вынул из кармана носовой платок и платком повязался.
Так домой и прибежали.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Маменька с тетенькой еще не ложились спать: обе чулки вязали — нас дожидались. И как увидали, что дядя вошел весь в снегу вывален и по-бабьему носовым платком на голове повязан, так обе разом ахнули и заговорили:
— Господи! что это такое!.. Где же зимний картуз, который на вас был?
— Прощай, брат, мой зимний картуз!.. Нет его, — отвечает дядя.
— Владычица наша пресвятая богородица! Где же он делся?
— Ваши орловские подлёты на льду сняли.
— То-то мы слышали, как вы «караул» кричали. Я и говорила сестрице: «Вышли трепачей — я будто невинный Мишин голос слышу».
— Да! Пока бы твои трепачи проснулись да вышли — от нас бы и звания не осталось... Нет, это не мы «караул» кричали, а воры; а мы сами себя оборонили.
— Как? Неужели и Миша силой усиливался?
— Да Миша-то и все главное дело сделал — он только вот мою шапку упустил, а зато часы отнял.
Маменька, вижу, и рады, что я так поправился, но говорят:
— Ах, Миша, Миша! А я же ведь тебя как просила: не пей ничего и не сиди до позднего, воровского часу. Зачем ты меня не слушал?
— Простите, — говорю, — маменька, — я пить ничего не пил, а никак не смел одного дяденьку там оставить. Сами видите, если бы они одни возвращались, то с ними какая могла быть большая неприятность.
— Да все равно и теперь картуз сняли.
— Ну, теперь еще что!.. Картуз дело наживное.
— Разумеется — слава богу, что ты часы снял.
— Да-с, маменька, снял. И ах как снял! — сшиб его в одну минуту с ног, рот рукавом заткнул, чтобы он не кричал, а другою рукою за пазухой обвел и часы вынул, и тогда его вместе с дяденькой колотить начали.
— Ну, уж это напрасно.
— А нет-с! Пусть, шельма, помнит.
— Часы-то не испортились?
— Нет-с, не должно быть — только, кажется, цепочку оборвал...
И с этим словом вынимаю из кармана часы и рассматриваю цепочку, а тетенька всматривается и спрашивают:
— Да это чьи же такие часы?
— Как чьи? Разумеется, мои.
— А ведь твои были с ободочком.
— Ну так что же?
А сам смотрю — и вдруг вижу: в самом деле, на этих часах золотого ободочка нет, а вместо того на серебряной дощечке пастушка с пастушком, и у их ног — овечка...
Я весь затрясся.
И все стоят, не понимают.
Тетенька говорит:
— Вот так штука!
А дяденька успокаивает:
— Постойте, — говорит, — не пужайтесь; верно он Мишуткины часы с собой захватил, а эти с кого-нибудь с другого еще раньше снял.
Но я швырнул эти вынутые часы на стол и, чтобы их не видеть, бросился в свою комнату. А там, слышу, на стенке над кроватью мои часы потюкивают: тик-так, тик-так, тик-так.
Я подскочил со свечой и вижу — они самые, мои часы с ободочком... Висят, как святые, на своем месте!
Тут я треснул себя со всей силы ладонью в лоб и уже не заплакал, а завыл...
— Господи! да кого же это я ограбил?
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Маменька, тетенька, дядя — все испугались, прибежали, трясут меня.
— Что ты, что ты? Успокойся!
— Отстаньте, — говорю, — пожалуйста! Как мне можно успокоиться, когда я человека ограбил!
Маменька заплакали.
— Он, — говорят, — помешался, — он увидал, что ли, что-нибудь страшное!
— Разумеется, увидал, маменька!.. Что тут делать!!
— Что же такое ты увидал?
— А вот это самое, посмотрите сами.
— Да что? где?
— Да вот, вот это! Смотрите! Или вы не видите, что это такое?
Дядя первый образумились.
— Свят, свят, свят! — говорит, — ведь это твои часы?
— Ну да, конечно мои!
— Ты их, значит, верно и не надевал, а здесь оставил?
— Да уж видите, что здесь оставил.
— А те-то... те-то... Чьи же это, которые ты снял?
— А я почем знаю, чьи они!
— Что же это! Сестрицы мои, голубушки! Ведь это мы с Мишей кого-то ограбили!
Маменька так с ног долой и срезалась: как стояла, так вскрикнула и на том же месте на пол села.
Я к ней, чтобы поднять, а она гневно:
— Прочь, грабитель!
Тетенька же только крестит во все стороны и приговаривает:
— Свят, свят, свят!
А маменька схватились за голову и шепчут:
— Избили кого-то, ограбили и сами не знают кого!
Дядя ее поднял и успокаивает:
— Да уж успокойся, не путного же кого-нибудь избили.
— Почему вы знаете? Может быть, и путного; может быть, кто-нибудь от больного послан за лекарем.
Дядя говорит:
— А как же мой картуз? Зачем он картуз сорвал?
Дядя обиделся, но матушка его оставила без внимания, и опять ко мне.
— Берегла сынка столько лет в страхе божием, а он вот к чему уготовался: тать не тать, а на ту же стать... Теперь за тебя после этого во всем Орле ни одна путная девушка и замуж не пойдет, потому что теперь все, все узнают, что ты сам подлёт.
Я не вытерпел и громко сказал:
— Помилуйте, маменька! Какой же я подлёт, когда это все по ошибке!
Но она не хочет и слушать, а все ткнет меня косточками перстов в голову да причитывает причтою по горю-злосчастию:
— Учила: живи, чадо, в незлобии, не ходи в игры и в братчины, не пей две чары за единый вздох, не ложись в место заточное, да не сняли б с тебя драгие порты, не доспеть бы тебе стыда-срама великого и через тебя племени укору и поносу бездельного. Учила: не ходи, чадо, к костырям и к корчемникам, не думай, как бы украсти-ограбити, но не захотел ты матери покориться; снимай теперь с себя платье гостиное, и накинь на себя гуньку кабацкую, 1 и дожидайся, как сейчас будошники застучат в ворота и сам Цыганок в наш честный дом ввалится.
И все сама причитает, а сама меня костяшкой пристукивает в голову.
А тетенька как услыхала про Цыганка, так и вскрикнула:
— Господи! Избавь нас от мужа кровей и от Арида!
Боже мой! То есть это настоящий ад в доме сделался.
Обнялись тетенька обе с маменькой, и, обнявшись, обе плачучи удалились. Остались только мы вдвоем с дядей.
Я сел, облокотился об стол и не помню, сколько часов просидел; все думал: кого же это я ограбил? Может быть, это француз Сенвенсан с урока ишел, или у предводителя Страхова в доме опекунский секретарь жил... Каждого жалко. А вдруг если это мой крестный Кулабухов с той стороны от палатского секретаря шел!.. Хотел — потихоньку, чтобы не видали с кулечком, а я его тут и обработал... Крестник!.. своего крестного!
— Пойду на чердак и повешусь. Больше мне ничего не остается.
А дядя только ожесточенно чай пил, а потом как-то — я даже и не видал, как — подходит ко мне и говорит:
— Полно сидеть повеся нос, надо действовать.
— Да что же, — отвечаю, — разумеется, если бы можно узнать, с кого я часы снял...
— Ничего; вставай поскорее и пойдем вместе, сами во всем объявимся.
— Кому же будем объявляться?
— Разумеется, самому вашему Цыганку и объявимся.
— А что же делать? Ты думаешь, мне охота к Цыганку?.. А все-таки лучше самим повиниться, чем он нас разыскивать станет: бери обои часы и пойдем.
Я согласился.
Взял и свои часы, которые мне дядя подарил, и те, которые ночью с собой принес, и, не здоровавшись с маменькою, пошли.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Пришли в полицию, а Цыганок сидит уже в присутствии перед зерцалом, а у его дверей стоит молодой квартальный, князь Солнцев-Засекин. Роду был знаменитого, а талану неважного.
Дядя увидал, что я с этим князем поклонился, и говорит:
— Неужели он правду князь!
— Ей-богу, поистине.
— Поблести ему чем-нибудь между пальцев, чтобы он выскочил на минутку на лестницу.
Так и сделалось: я повертел полуполтинник — князь на лестницу и выскочил.
Дядя дал ему полуполтинник в руку и просит, чтобы нас как можно скорее в присутствие пустить.
Квартальный стал сказывать, что нонче, говорят, ночью у нас в городе произошло очень много происшествиев.
— И с нами тоже происшествие случилось.
— Ну да ведь какое? Вы вот оба в своем виде, а там на реке одного человека под лед спустили; два купца на
Полешской площади все оглобли, слеги и лубки поваляли; один человек без памяти под корытом найден, да с двоих часы сняли. Я один и остаюсь при дежурстве, а все прочие бегают, подлётов ищут...
— Вы подравшись или по родственной неприятности?
— Нет, ты только доложи, что мы по секретному делу; нам об этом деле при людях объяснять совестно. Получи еще полмонетки.
Князь спрятал полтинник в карман и через пять минут кличет нас:
— Пожалуйте.
1 (Прим. автора.)