• Приглашаем посетить наш сайт
    Соловьев (solovyev.lit-info.ru)
  • Детские годы. Глава 15.

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    21 22 23 24 25 26 27 28
    29 30 31 32 33 34 35 36
    Примечания

    XV

    Когда мы с матушкой вышли для первой прогулки моей по Киеву, день был пасмурный, но очень тихий и приятный. На зданиях и на всех предметах лежал мягкий и теплый серо-желтоватый колорит. Все имело свой цвет, но, как говорят живописцы, все по колерам было точно слегка протерто умброю.

    Мы зашли в Софийский собор, где я впервые увидел мощи и приложился к ним вместе с матерью. Тут же мы осмотрели гроб Ярослава и древние фрески, которые только тогда очищали от слоя штукатурки и реставрировали. Из Софийского собора мы прошли на террасу Андреевской церкви. Я пришел в большой восторг от легкого фасада этого грациозного храма и особенно от вида, который отсюда открывается на Подол и пологую часть заднепровья. Отсюда мы зашли в Трехсвятительскую церковь, по преданиям строенную еще до принятия Владимиром христианской веры, и потом перешли в Михайловский монастырь.

    Здесь матушка направилась в очень темный уединенный уголок под арками и, став на колени, сказала мне:

    — Помолись о твоем отце.

    Мы помолились тихо, но, мне кажется, очень усердно, хотя нам никто не пел ни панихиды, ни молебнов.

    Я заметил это, но не подал матери никакого знака — и хорошо сделал: впоследствии я скоро убедился, что, приняв православие, она удержала в себе очень много лютеранского духа и верила в доступность неба для адвокатуры. Но о верованиях матушки еще придется говорить гораздо пространнее, а потому на этом остановимся.

    Окончив свое паломничество, мы отправились к католической горе, откуда открылся новый превосходный вид на другую часть города и Днепра.

    Матушка беспрестанно рассказывала мне значение каждой местности и каждого предмета, причем я мог убедиться в большом и весьма приятном, живом знании ею истории, что меня, впрочем, уже не удивляло, потому что я, проведя с нею два часа, получил непоколебимое убеждение, что она говорит только о том, что основательно знает.

    Поворачивая с площадки к небольшому спуску, который вел к стоявшему тогда на Крещатике театру, мы на полугоре повстречали молодую девушку в сером платье, завернутую в большой мягкий, пушистый платок. На темно-русой головке ее была скромная шляпочка, а в руке длинный черный шелковый зонтик, на который она опиралась и шла тихо и как будто с усталостью.

    Не знаю, почему она обратила на себя мое большое внимание, но это внимание еще более увеличивалось, когда я заметил, что она нам улыбается и что на ее улыбку такою же улыбкою отвечает моя мать.

    Наконец мы встретились — и девушка, не кланяясь матери и не говоря ей никакого приветствия, прямо спросила:

    — Дождались?

    — Как видишь, мой друг,— отвечала, кивнув на меня головою, матушка, и они обе подали друг другу руки, причем девушка поднесла руку матери к своим губам и поцеловала ее, а потом протянула свою ручку мне и с прелестной ласковой улыбкой молвила:

    — Мы с вами непременно должны подружиться: я люблю вашу maman, как родная дочь, и хочу, чтобы вы любили меня как сестру.

    Я очень неловко поклонился и еще неловче пожал поданную мне ручку в темной перчатке.

    — Это мой молодой друг, дочь профессора Ивана Ивановича Альтанского, о которой я тебе говорила,— сказала мать.

    — А вы уже успели обо мне говорить?— подхватила, улыбаясь, девушка и тотчас же, оборотясь ко мне, добавила: — Катерина Васильевна так меня избаловала, что я боюсь забыться и начать думать, что я в самом деле достойна ее внимания; но вы, как мой непременный друг и нареченный брат, пожалуйста, спасайте меня от самообольщения и щуняйте за мои пороки, которых во мне ужасная бездна.

    — Например?— спросила, нежно и с наслаждением на нее глядя, мать.

    Девушка рассмеялась и, сдвинув почти прямолинейно лежавшие густые темные брови, проговорила:

    — За примером ли дело? вот первый пример: моя невоздержность: я хожу сегодня по воздуху, когда мне позволено выходить только в солнечные дни. Это гадко.

    — А зачем ты это делаешь, Харита?

    — Ужасно скучно,— отвечала она, и по молодому лицу ее точно пробежало облако, но сейчас же развеялось, и девушка, улыбаясь, отнеслась ко мне с словами: — видите, какая я пустая: жалуюсь на скуку и сама смеюсь. Вы, однако, не торопитесь делать заключения, что я сумасшедшая. Когда вы познакомитесь с нашей прекрасной малороссийской поэзией, на чем я по праву дружбы буду непременно настаивать, то вы увидите, что тут нет необходимости: у нас воспевают такое «лихо», которое «смеется». А впрочем, я не задерживаю вас,— прощайте до вечера.

    Она пожала нам руки и пошла в гору, к монастырю, а мы вниз, к Крещатику, но матушка, сделав несколько шагов, остановилась и оборотилась назад.

    Альтанская была от нас в нескольких шагах и тоже, словно по какому-то предчувствию, оборотилась — и они перемолвились с моею матерью молчаливыми взглядами, из которых я тогда не понял ничего.

    Лицо матери выразило неудовольствие и даже гневливость.

    — Неужто ничего?— спросила с негодованием мать.

    — Ни-ч-е-г-о,— отвечала, растягивая слово, девушка и, улыбнувшись, добавила: — Ничего, Катерина Васильевна, ничего, да и не будет ничего.

    Последние слова она проговорила скоро и, кивнув нам головкой, быстро завернулась и пошла торопливой походкой дальше.

    По мере того, как она поднималась на гору, легкий, едва заметный ветерок обхватывал ее крепче и, приминая покрывавшую ее серую пушистую шаль к ее молодому, стройному телу, обрисовывал ее фигуру мягкими плавными линиями, благодаря которым контур точно сливался с воздухом и исчезал в этом слиянии.

    — Это она, maman?— спросил я, когда мы пошли своей дорогой.

    — Да, она,— отвечала с некоторой сухостью мать.

    — Харит... то есть, однако, как же это, maman, ее настоящее имя?

    — Харитина... Харитина Ивановна.

    — Харитина?

    — Да.

    — Возможно ли это, maman?

    — А почему же нет?

    — Такая прекрасная девушка...

    — Ну — и что далее?

    — И между тем... такое имя!

    — Какое же? чем оно тебе не нравится?

    — Оно тривиально.

    — Тривиально? Нимало, ты, верно, не то хотел сказать.

    — Нет, maman, я именно хотел сказать это самое.

    — Ну, тогда мне должно будет пожалеть, что ты употребляешь слова, не понимая их значения. Объясни мне, что выражается словом «тривиально».

    Я не мог этого объяснить и молчал. «Нехорошо, гадко, простонародно, неблагозвучно»,— думал я, но все это было не то, что я разумел под словом «тривиально», значения которого действительно не понимал.

    — Вот видишь ли, как опасно говорить о том, чего обстоятельно не знаешь,— сказала матушка и, объяснив мне происхождение латинского слова «trivialis» в смысле чего-то пошлого и беспрестанно встречающегося, добавила, что имя Харитина в этом смысле гораздо менее тривиально, чем множество других беспрестанно нам встречающихся имен.

    Тогда я, желая поправиться и точнее выразить свою мысль, сказал, что имя Харитина, по моему мнению, неблагозвучно, но матушка доказала мне, что это имя хорошо и по смыслу, который в себе заключает, и приятно по звучности.

    — Х-а-р-и-т-и-н-а!— произнесла она эллинским произношением, так что буква и́ после p слилась в устах в гортанный эй,— прекрасный звук, а значение еще лучше; Харитина значит — полна благодати. Для такой неоцененной девушки, как та, которую мы встретили, я бы затруднилась выбрать лучшее имя, способное полнее выражать ее свойства. В уменьшительной же и в ласкательной форме здесь в Малороссии из этого имени делают Христя,— это уж просто прелестно...

    — Да, это в самом деле хорошо,— отвечал я, начиная чувствовать, что имя Харитина в самом деле получило для меня с материных слов совсем другой вкус и аромат.

    — Эге! да ты уступчив; это прекрасно, спорливость — черта, удаляющая человека от истины. Но сознавшись, спеши же брать назад слово, а то это сознание будет мало полезно.

    — Беру, maman, и даже охотно беру, но только позвольте мне еще предложить вам один вопрос — опять об именах же. Она... эта девушка назвала вас два раза Катериной Васильевной? Что это значит, maman?

    — Не все ли равно, что Катерина Васильевна или Каролина-Вильгельмина?— перебила матушка,— для тебя мое имя просто мать.

    И после этих слов она заговорила со мною опять о городе. Ориентируя меня по отношению к более интересным местам, она показала мне, где сад, где лежит мой путь в канцелярию, где почта,— и при последнем указании добавила:

    — Идучи на службу, ты будешь заходить на почту отдавать мои письма — это немножко облегчит нашу Бригиту, у которой с твоим приездом прибавляется дела.

    Я, разумеется, изъявил радостное согласие править эту почтовую службу — и мы, завершив большую прогулку, возвратились домой, где нас ждал в средней комнате накрытый на два прибора стол. Обед состоял из двух скромных, но вкусных блюд, и яблока вместо десерта. За столом нам служила та же Бригита, то есть та же женщина в темном платье и белом чепце, которая принесла самовар в минуту моего приезда и которая была нашей кухаркой и горничной.

    После обеда матушка удалилась в свою комнату и, сев в старое глубокое кресло, закрыла пальцами рук глаза,— я не мог понять, погрузилась ли она в тихий сон

    или в глубокую думу; но поспешил воспользоваться минутою свободы, чтобы удовлетворить образовавшейся за дорогу страстишке покурить. Я тихонько зажег папироску и долго простоял с нею у открытой форточки, а потом почувствовал неодолимый позыв ко сну и, прислонясь к подушке, мгновенно уснул. Я спал глубоко и крепко, но, казалось, сквозь сон слышал, как мать входила в мою комнату и, притворив форточку, разгоняла что-то по воздуху носовым платком. От этого представления ко мне привязалось какое-то беспокойное сновидение, под наитием которого я проснулся. На дворе было уже темно, но в мою комнату по полу ползло откуда-то густое, желто-пунцовое освещение. Сначала я не мог понять, что это за свет, но потом отгадал, что это, вероятно, где-нибудь топится печка.

    Тишина была мертвая: ни шелеста, ни звука — так что мне даже стало страшно — и я, осторожно спустившись с постели, начал осматриваться.

    В простом кирпичном камине, который был устроен в матушкиной комнате, ярко горели дрова — и от них-то и шло то пунцовое пламя, которое, пробегая через всю нашу зальцу, тушевалось концом света по полу моей комнаты. На этот счет я не ошибся, но что касается самого характера окружающего меня безмолвия, то я не разгадал его: это не была мертвая тишина, а, напротив, это было безмолвие глубокого чувства и живой грусти, которых я, однако, не мог понять, хотя и видел их в образе очень грациозной и одухотворенной группы.

    Матушка сидела перед огнем в своем кресле и, опустив книзу глаза, грустно смотрела на ярко освещенную огнем голову Хариты, которая полулежала на разостланной у ног матери на полу козьей шкуре и, обхватив руками матушкины колена, прислонилась к ним головою. Мне было как нельзя лучше видно все ее лицо, обращенное в ту сторону, откуда я наблюдал ее. Свет падал на обе эти фигуры неровно: опущенное книзу лицо матушки было в мягком спокойном полутоне, меж тем как голова и вся фигура Альтанской точно горели в огне. Одни ее ноги, уходя к рампе камина, терялись и точно будто исчезали в тени.

    Не было ли это освещение прообразованием того, что происходило тогда в сердцах этих двух существ, одного уже полуотстрадавшего и гаснущего, а другого полного жизненного разгара, но уже во всю мочь сердца вкушающего священную сладость страдания.

    Они ничего между собой не говорили; но, как мне показалось, обе они вместе думали об одном и том же. Стоя в молчании у своей двери, я хорошо видел их лица — и был поражен тем, что при первой встрече с Альтанскою не заметил ее прекрасной, характерной красоты. Изо всего ее лица я тогда рассмотрел только большие серые глаза с длинными черными ресницами и черные же прямолинейные брови. Теперь я видел весь овал ее немножко продолговатого лица и поражен был строгою гармоничностью его линий и горячо-бледным матовым цветом щек, по которым, как бриллиант, искрились и играли перед огнем две слезинки.

    «Как она прекрасна, и о чем она может так грустить и плакать? Матушка непременно должна все это знать»,— думал я и тоже во что бы то ни стало хотел это узнать, с тем чтобы, если можно, сделаться другом этой девушки. Ведь она сама же просила меня об этом. А я хотел умереть за нее, лишь бы она так не грустила и не плакала.

    «Но кто же мог быть виновником этих ее страданий? О, с каким бы удовольствием я сделал ему теперь самую невозможную дерзость! Но что он и где он?»

    Среди этих мечтаний, в продолжение которых я был как бы в легком бреду под обаянием темных бровей Хариты, входная дверь в залу из передней отворилась — и на пороге ее показалась высокая, немножко сгорбленная мягкая фигура в длиннополом сюртуке и огромном высоком галстуке, высоко подпиравшем продолговатую седую голову с такими же прямолинейными бровями, как у Хариты.

    «Это ее отец!» — воскликнул я в себе, пораженный большим сходством лица взошедшего старика с лицом только что рассмотренной мною девушки. Не с ним ли мне и придется за нее сражаться? Досадно! это будет не совсем удобно, потому что матушка при мне наговорила этому старику бездну самых лестных похвал и избрала его быть моим просветителем. Однако посмотрим. Чтобы быть благородным — не надо ничем дорожить, кроме чести. Семья с ранних лет зародила во мне эту склонность, корпусное сотоварищество ее воспитало; раннее изгнание закрепило, а что сделали из него последующие обстоятельства — о том речь впереди.

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    21 22 23 24 25 26 27 28
    29 30 31 32 33 34 35 36
    Примечания
    © 2000- NIV