• Приглашаем посетить наш сайт
    Спорт (www.sport-data.ru)
  • Жизнь Николая Лескова. Часть 6. Глава 8.

    Вступление
    Часть 1: 1 2 3 4 5 Прим.
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
    Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Прим.
    Часть 5: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Прим.
    Часть 6: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Прим.
    Часть 7: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
    Примечания, условные сокращения
    Ал. Горелов: "Книга сына об отце"

    ГЛАВА 8

    PRO DOMO

    Он человек! им властвует мгновенье.

    Пушкин 125

    В 1885 году на выпускных весенних экзаменах я потерпел неудачу. Чтобы сберечь год и успеть попасть затем в какое-нибудь высшее учебное заведение, я решил держать их снова осенью.

    В конце мая мы переехали в несколько большую квартиру, N 4, в том же доме N 56 по Сергиевской, но по другому подъезду, в первом этаже над хорошим служебным полуэтажом. Вслед за тем отец с прислугой уехал на дачу в Дубельн под Ригой, а я поселился в Озерках в пансионе, подготовлявшем к экзаменам на аттестат среднеучебных заведений или к конкурсным в некоторые из технических.

    31 августа, в первом часу дня, "на крыльях радости", точнее, на хорошем извозчике, поощренном обещанием лишнего двугривенного, я примчался на Сергиевскую и, пулею влетев в отцовский кабинет, не поздоровавшись толком с оказавшимся почему-то здесь же Крохиным, торжествующе положил перед отцом только что выданный мне желанный аттестат от 29 августа за N 1583. Им удостоверялась моя среднеобразовательная зрелость и подготовленность к постижению дальнейшей высшей учености.

    * Архив А. Н. Лескова.

    С первого взгляда я понял, что отец встал сегодня "под низким барометрическим давлением" и что Крохин сидит тут неспроста. Пробежав свидетельство с подробным перечнем баллов, полученных мною по всем предметам, он пренебрежительно бросил его в сторону и, вонзив в меня гневом зажегшийся взгляд, жестко произнес:

    - Ну, и куда же ты теперь с этим сунешься?

    Как ушатом ледяной воды, смыло с меня всю радость, нашел столбняк.

    - Я спрашиваю тебя, - продолжал отец, - что с этим делать дальше? На что оно годится? Куда сейчас с ним идти?

    - Как куда? - едва приходя в себя, заговорил я, - этот аттестат открывает мне все двери. Он дает мне права на поступление в высшие гражданские институты, в Лесной, Петровско-Разумовское в Москве, в высшие военные училища, позволяет быть допущенным к конкурсным испытаниям в специальные технические институты исключительно по одним математическим предметам...

    - Я этого не вижу!

    - Николай Петрович, - умоляюще повернулся я к Крохину, - прочтите, пожалуйста, то, чего не видит здесь мой отец. Прочтите напечатанное жирными крупными буквами в конце второй страницы, - убеждал я, с каждой секундой яснее видя предрешенность каких-то отцовских планов и подготовленность всей инсценировки. Крохин, не осмеливавшийся вступаться за свою жену, когда при нем же за нее принимался его крутой шурин, почтительно молчал, боясь даже взять из моих рук протянутый ему мною лист.

    - Я вижу то, что мне надо видеть, и с меня этого довольно! Куда тебя примут с этим сию минуту?

    Я начал перечислять институты.

    - Там экзамены уже в разгаре, и тебя там ждать не собираются.

    - Тогда буду держать в будущем году.

    - Это значит еще целый год болтаться без дела?

    - Но ведь туда же иногда держат по нескольку раз!

    - Я этого не допущу. Найди себе немедленный выход.

    - В таком случае в Константиновское, в Николаевское кавалерийское...

    - Это еще что за пошлость! Чтобы твоя драгунская лошадь про...ла мои горбом заработанные деньги? -

    на лету подхватил он последнее, пропуская мимо ушей все остальное. - Ты упустил время. Сейчас везде все вакансии уже заняты, и ты везде останешься за бортом!

    - Вы глубоко ошибаетесь. Довольно вам проехать в Главное управление военно-учебных заведений, и по вашему прошению я буду принят немедленно, так как занятия еще не начинались, а некоторое количество вакансий всегда имеется в распоряжении этого Управления.

    - Куда это еще и зачем я должен ехать! Перед кем это унижаться? Кого просить? В твои годы я сам пробивал себе путь лбом, а не отцовскими хлопотами. Довольно! Я вижу положение всех вернее: тебе осталась одна дорога, единственная, которая подбирает всякую дрянь,- в солдаты! Но этого я видеть не могу и не желаю. Ты поедешь в Киев, к дяде Алексею Семеновичу, и пусть он там тебя обряжает в достойный тебя убор. Но, повторяю, мне это видеть мерзко и не полезно моему здоровью и духу. Собирайся и отправляйся. Николай Петрович поможет тебе сделать необходимые покупки, а я сегодня же сношусь о тебе с братом.

    Здесь отец скользнул взглядом по бювару, в левом уголке которого я теперь только заметил синенький конвертик. Положение выяснялось до дна. Все было непререкаемо решено и, в сущности, уже и выполнено. Обычный прием и мера суда: "я знаю дело всех всестороннее". Точка.

    В действительности драма создавалась на пустом месте. В крайности, порешив на военной дороге, автору "Кадетского монастыря", "Интересных мужчин", "Левши", "Привидения в Инженерном замке" и многого другого (военного и невоенного) достаточно было проехать на извозчике на Первую линию Васильевского острова, у самой Невы, в помянутое уже мною Управление военно-учебных заведений, и вопрос нашел бы себе немедленное разрешение. Ничего более не требовалось. Но вот это-то и не годилось: слишком просто! Где же тогда трагедия, где "несчастный отец", где так охотно созданный "образ"? Где "здравствуй, одинокая старость" и весь набор неисчислимых "злостраданий"!

    Человек мыслит "образами", создаваемыми иногда трезвой действительностью, иногда самовнушением.

    Рассказ "Александрит" * имел редкий подзаголовок:

    * Собр. соч., 1902-1903, т. XX, с. 91, 100, 104.

    "Натуральный факт в мистическом освещении". В нем приводится пример тому, каким "густым бредом" бывает охватываем кто-нибудь, а в конце делается назидательный вывод: "Вот что иногда значит посмотреть на вещь под необыкновенным настроением фантазии!" Да еще хочется прибавить - когда дело не обходится без несчастного давления на мысль и сердце.

    Коротко, с трудом овладевая охватившими меня чувствами, я поклонился отцу, взял из рук трепетно застывшего Крохина час назад казавшийся таким драгоценным документ и вышел.

    - Ну как? Куда? - спросил дружественно заинтересовавшийся моей судьбой инспектор пансиона А. И. Гельд.

    - В солдаты! - с кривой улыбкой поведал я ему отцовскую волю.

    Добрый Александр Иванович, сокрушенно умолкнув, развел руками.

    Нравственно раздавленный, я, несмотря на юность, хорошо понимал, как калечатся мои и учение и военная служба на самом пороге жизни. Уже начав стареть, прочел я впервые приведенные много выше строки из письма моего отца к Вере Бубновой о том, что ему надо позволять ломать и портить то, что он сам всего более любит. Так ли? Во всяком случае это не смягчило горечи воспоминаний.

    Помощи мне в моем тогдашнем зависимом и безденежном положении ждать было неоткуда. Мать моя была в Киеве, но вскоре должна была уехать с дочерью в Петербург. У нее и без меня было о ком думать, да после развала нашей семьи мы с нею незаметно поразвыклись. Времена были не нынешние: власть родительская до полного совершеннолетия была огромна.

    Хотелось уехать прямо из пансиона, в котором я продолжал жить после экзаменов, но было выдвинуто требование, чтобы последний вечер и ночь я провел непременно в "отчем доме". Сидели неизбежные "Витенька" Протейкинский и добропослушный "Петрович". Выходило что-то вроде похорон. Никто не умел найти простой и искренний тон. И откуда ему было взяться? Нехорошо было.

    Утром на платформе, в том же составе, все выполнялось по ритуалу: слезы, объятия, какие-то упования, сожаления, все какое-то нимало не вязавшееся с сутью со-

    вершившегося. Наконец третий заливающийся звонок, тонкий свисток "обера", густой ответный паровоза. Перед окном прошли отирающий глаза отец, машущий платком Витенька Протейкинский, качавший шляпой Петрович... Поехал... Будь что будет! В солдаты так в солдаты. Так сказать - получил первую путевку в жизнь.

    В Киеве на меня пахнуло теплом, ободряющим радушием, непривычной лаской. Видно было, что все содеянное со мною здесь уже широко обсуждено и оценено по-своему. Бабушка, крепясь, хмурилась. Клотильда Даниловна едва сдерживалась. Мария Мартыновна Константинова, вдова двоюродного брата моего отца, жившая тут же во флигельке, нервно поправляла шаль. Михаил Семенович угрюмо отмалчивался.

    - Ничего не понимаю, - сказал Алексей Семенович, возвращая мне мой аттестат. - А вот что пишет мне о каких-то экзаменационных твоих неудачах твой отец. Прочти. А еще лучше сперва отоспись с дороги, а там как-нибудь и обсудим дело. Я уже кое с кем из знакомых военных переговорил.

    И он уехал на практику. Прочитав хорошо опередившее меня письмо к нему отца от памятного мне 31 августа, я, несмотря на усталость, долго не мог заснуть.

    Петербургские письма в Киеве всегда читались с исключительным вниманием и даже волнениями. Сперва читал единолично тот, кому они были писаны, затем в столовой, после вечерней закуски, - во всеуслышание. Тут шла уже обобществленная их проработка, после чего письмо клалось на мраморный подзеркальник камина в хозяйском кабинете, дабы желающий мог его перечитать и пообдумать на полной свободе в одиночном порядке. Таков был давний обычай.

    Чего только не было в письме, являвшемся как бы напутственным представлением меня людям, заботам которых я поручался:

    "...Лично я от него <то есть от меня. - А. Л.> ничего хорошего не ожидаю и, наоборот, считаю его способным на все дурное, к чему может придти человек без характера... Дальнейшее потворство поведет его к косности в поганых привычках и повадках его характера, как две капли воды напоминающего того, кому не годились ни привольная Украйна, ни Киев, ни Петербург, ни Ташкент <то есть покойного Василия Семеновича. - А. Л.>... Более я ничего не хочу знать о нем <обо мне. - А. Л.> и

    по угнетающему меня невыносимому расстройству душевному - даже не могу сносить ни его вида, ни известий о нем, кроме самых неизбежных" *.

    Но слышать, вернее слушать, обо мне выдалось негаданно скоро, много, тревожно и даже уязвительно.

    - Прочел? - спросил меня Алексей Семенович за обедом.

    - Прочел! Не пойму только, дядя, как это вы решились пустить к себе в дом человека с таким "волчьим паспортом", способного на все дурное, возможно вплоть до кражи столовых ложек, - выпалил я, глубоко задетый.

    - Ладно, ладно, не впадай и ты в печеночный тон. Я вот после обеда прикорну, а потом мы с тобою поедем в новые Михельсоновские бани. Таких, пожалуй, и в Петербурге у вас нет. Великолепные.

    Обед прошел и кончился все еще в настроении какой-то общей нерешительности, подавленности. Алексей Семенович пошел в кабинет вздремнуть на свежезастланной уже своей докторской "досадной укушетке", остальные разошлись по обширной квартире и уютным флигелькам. Клотильда Даниловна спустилась к повару, лакей Степан убирал со стола.

    - Дронушка, - обратилась ко мне бабушка, - пройдем в гостиную, хочется потолковать с тобой.

    Мы прошли залу и расположились в глухой, заставленной мягкой мебелью, отдаленной комнате, слабо освещавшейся рожком уличного газового фонаря.

    - Ну вот... Тут нас никто не услышит, - начала, опираясь на ручку глубокого кресла, Марья Петровна. - Скажи мне, дорогой мой единственный внук, на чем у вас с отцом такой разлад пошел? Разреши ты мне измучившие меня сомнения, страхи. Конечно, я читала письма Николая, но ведь, сам знаешь, он человек слишком горячий, не разберешь, сколько в чем правды, а сколько его больного воображения. В чем же дело, объясни.

    - Ах, бабушка, всего не расскажешь, да и не радость... Тяжело с отцом, да еще с глазу на глаз вдвоем. Я ведь очень долго прятался с этим, - впервые в жизни вырвалось у меня полупризнание.

    - Ну, да этого кто не знает! Сызмала такой. Но сейчас-то что у вас стряслось?

    * Архив А. Н. Лескова (фонд Н. С. Лескова).

    - Сейчас? Не скрою, весной оплошал, а осенью поправился. Надо бы или похлопотать немножко, чтоб определить меня куда-нибудь, или год переждать. А он - в солдаты.

    - А как сам и вовсе не учился, забыл, - начиная нервно постукивать концами пальцев по ручке кресла, медленно, точно перебирая в памяти далекое прошлое, проговорила бабушка. - Вот у Марии Мартыновны Саша ее дальше третьего класса не пошел. Не гонит же она его из дома!

    Она поднялась, подошла к самому окну и застыла у него.

    - А какие же негодяйства-то за тобой нетерпимые такие? Говори все своей бабке, со мной и умрет. Не таись!

    - Какие?.. Любил читать, поленивался, школьничал, изводил нелюбимого корпусного воспитателя, танцевал с барышнями да с писательскими женами в Пушкинском кружке, а отец не терпит этого, говорит - я в твои годы...

    Но тут Марья Петровна быстро перебила меня:

    - Он... - изменившимся голосом начала она и в явном колебании запнулась, - это верно... он в твои годы не танцевал, нет! Он в Киеве, на Андреевском спуске, дрался с саперными юнкерами, - вырвалось, наконец, у старухи.

    Обессилев, тяжело дыша, она опустилась на ближайший стул. Я бросился в столовую за водой, которой она жадно отпила несколько глотков и, обняв меня, расплакалась.

    С этого дня уже точно плотину размыло - заговорили все: и моя мать, и Клотильда Даниловна, и весь дом. Алексей Семенович не знал, как унять или хотя бы умерить стихийное негодование женщин.

    Мать моя через несколько дней уезжает в Петербург с дочерью Верой, учащейся там у Д. М. Леоновой 126пению и сценическому искусству. Меня начинает морить и клонить ко сну, сопровождающемуся жаркими, густыми, бредовыми сновидениями. Явно заболеваю, но недуг еще неясен.

    23 сентября Николай Семенович получает письмо от Алексея Семеновича, во многом не разделившего приговоров и суждений своего старшего брата.

    "Я не из тех людей, - отвечает последний в тот же день, - которых надо утешать и которым горе их можно представить так и иначе. Я ничего этого не прошу и ничего

    не ожидаю. Какая бы слава его ни ожидала - друга у меня нет и не будет, - я живу и умру одиноким. Вот что сделано его невинным "легкомыслием" <...> Это немножко тяжело и больно и можно чувствовать не "желчное раздражение" - свойство ничтожное, но и настоящий гнев - являющийся последствием горькой обиды и легкомысленно попранных серьезнейших отношений. - Я не имею "желчного раздражения", но гнев горит так же, как стыд, и сказать "не гневайся" так же бесполезно, как сказать "не стыдись". Это естественные последствия своих причин. - Впрочем, я прочел твои напоминания о неправоте моей и вспомянул слова покойного Филиппа Терновского: "Это полезно, ибо очень несносно". Очень тебе благодарен за твое участие к тому, чье имя не может нынче написать рука моя. Нимало не претендую и за замечания. Правда, я бы обошел дело без них, по у всякого свой прием. Притом тебе судить обо мне с верностию довольно трудно, так как мы очень давно отчуждились и ты едва ли меня знаешь. - 25 лет ведь кое-что изменяют в людях, даже и не очень подвижных. Изменять твоих мнений я не стану и пытаться <...> К упрекам я глух, потому что я сделал все, что может сделать отец самый любящий, и на все имею удовольствие писать вот эти-то оправдания <...> "Жестоким" я не был и не буду, это напрасное слово, но я оскорблен жестоко, и гнев, подъятый со дна души моей, не может улечься ни по чьему слову. О "гуманности" тоже слова напрасные: я не варвар, но я сам очень страдаю!.. Поймите это, пожалуйста, проще, без привлечения сюда "желчных раздражений". Я не чувствую ни нерв, ни желчи, и не глуп пока по-старому, а почему ты думаешь, что, стареясь, надо быть тряпкой, - этого я не знаю. Я в таком деле все оставил бы времени, ибо если что может изменить к лучшему, то это одно время, если он в пределах времени, мне отпущенного, явит в себе не те свойства, которые мне внушают одно презрение, а иные свойства честной любви к труду, - чего у него не было, нет и, всего вероятнее, - никогда не будет. О нездоровье его сожалею. Всех благодарю за участие и на все расходы высылаю завтра же. Затем пусть свершится воля провидения. Я его любил одного более всего мира, но мой разум со мною. Смерть лучше бесславия, а бесславие неизбежный удел легкомыслия и лени" *.

    * Архив А. Н. Лескова (фонд. Н. С. Лескова).

    Позиция, занятая Киевом, ошеломила. Я становился яблоком раздора, неудержимо углублявшегося и росшего. Непредвиденно все родство не только не оправдало ссылку, но, сурово осудив ее, дружно ополчалось на сославшего. "Пря" разгоралась. Даже у стремившегося утишить разыгравшуюся бурю Алексея Семеновича проскользнули мучительные упоминания о желчи, раздражении, жестокости и еще какие-то больно уколовшие "напоминания о неправоте". Трудно было верить, чтобы все это принималось действительно как "полезное", а не как "очень несносное".

    Серьезность моего заболевания еще не определилась. Спячка моя сменяется беспамятством. Родятся опасения. Меня переносят в большую, не сданную еще квартиру над квартирой Лесковых. Заботливый Алексей Семенович ставит на ноги весь медицинский Киев вплоть до знаменитого Ф. Ф. Меринга, сотрудника славного Н. И. Пирогова. Я недвижим. Осмотрев меня и подробно расспросив о предшествовавших заболеванию обстоятельствах, Меринг определяет: зараза в поезде, пятнистый тиф, тяжелая форма, медлить нельзя, необходимо вызвать отца. Все это говорится негромко у моей постели. К удивлению всех стоящих тут врачей, синие губы замертво лежащего в бессознательном состоянии больного с чрезвычайным усилием произносят:

    - Не надо... не надо...

    Так передала мне после присутствовавшая при этом Клотильда Даниловна. Телеграммы все-таки полетели. Одновременно во всем своем величии и красоте предстает героизм этой "простоплетной" женщины: имея трех собственных детей, она ни минуты не подумала сбыть с рук, хотя бы и в хорошую платную лечебницу, какого-то, зачем-то присланного сюда, племянника ее мужа. Нет! Она по десятку раз поднимается ко мне, сама обворачивает меня в холодные мокрые простыни, вливает мне в рот лекарства, питье, записывает биение пульса и температуру, а потом, сняв халат, бежит вниз, где умудряется выполнять все многочисленные свои обязанности по дому, обслужить всех здоровых. Ко мне приставляются фельдшер и сиделка. Я лежу в большой зале. В комнатах слева и справа поочередно открыты окна: "больше воздуха", указал Меринг. Все выполнено, продумано, предусмотрено. Двенадцать дней без сознания. Надежды мало. В Петербург шлются угрожающие бюллетени.

    Надо же было заболеть! Как все это несносно! И чего ради! Nemesis рок?.. Какой вздор! Нет, долой мистику. Надо держать душу и нервы в сборе...

    Прошлой весной "жалкой" и "тупоголовой женщине" - А. Н. Толиверовой - на ее приглашение меня куда-то писалось: "Андрея не мог отпустить. Он не умеет совмещать дела с бездельем и очень увлекается. Ему вредны еще такие веселые роли. Пусть лучше учит уроки, он и без того дрянь препорядочная" *. Сейчас она нетерпеливо зовется на разделение тревог и дружелюбный совет: "У Андрея пятнистый тиф. - Положение отчаянное. Депеши худые. Кажется, дело безнадежное. - Может быть, сегодня надо уехать. - Прошу сейчас ко мне зайти" **.

    Не все ответы Лескова Киеву сбереглись, но нарастание его раздражения уже на многих из киевлян достаточно обрисуют выдержки из письма его к брату от 26 сентября:

    "На письмо твое от 20 числа я ответил тебе вчера письмом и депешей. Я полагаю, что и для твоего дома и для самого больного его лучше поместить за плату в хорошую больницу, каковая (говорят) у вас в городе и есть. Там удобнее лечить такие болезни, и мне думается, что ты и сам, вероятно, такого же мнения, но, быть может, не увез его из дома по одной деликатности. Если это так, то я высоко ценю твое чувство и глубоко тебе благодарен, но прошу тебя руководиться разумом и истинными выгодами твоего дома и самого больного. Я пойму это, как должно понимать вещи, здраво... Из твоего листка вижу положение болезни, но, как профан, не понимаю, что такое значит тиф "абортивного свойства". Для меня это своего рода "моветон", в котором я не могу себе уяснить: что это - лучше или хуже какого иного тифа. Во всяком случае я знаю, что он в добрых руках и что ты сделаешь все, что нужно и как нужно... Я ведь совсем не знаю в достоверном освещении твоего быта, и когда должен его себе представить, то неминуемо имею перед собою только одни сплетни, в которых критикою надо уметь выбирать частицу чего-либо настоящего (в чем мы с Андреем, бывало, и упражнялись вместе, доверяя лишь сотому слову

    * Письмо без даты. Вероятно, март 1885 г. - Пушкинский дом.

    ** Письмо без даты и вступительного обращения. Сентябрь 1885 г. - Там же.

    слышанного). Теперь я расстроен и один... с моим вечным, неизгладимым горем... Мне доброе сердце должно простить многое в моем нынешнем едва переносимом состоянии. Сам я, по личным моим чувствам, питаю к Клотильде Даниловне более всего благодарность и буду ее питать по гроб и исполняю все, что на человека возлагает благодарность. И уста мои и сердце всегда это исповедуют перед всеми. Я считал ее и доброю и милосердною, но "и днях многих и в камении пременение бывает"... Мы ведь совсем разбились и не знаем друг друга "во пременениях"... Но ведь я не ожидал, что он заболит у тебя... Я говорю: я "послал его из Ура Халдейского в Месопотамию к дяде его Лавану" потому, что он забаловался и обманывал меня, "облекаясь шкурою козией". В "Уре Халдейской" он того и гляди устроился бы в бардельные танцоры и в приятные собутыльники при князьях "совоспитанных ему". Я этого должен был страшиться и избегать, и потому я не совершил никакой "жестокости" или "несправедливости", резко и решительно оторвав его от "совоспитанных" и послав его к тебе... "Мягкость" и "прощение", о которых ты пишешь, для него не новы: они были много лет пробованы, и нынче они были бы знаком безнатурности, к чему я не способен ни по разуму, ни по чувству уважения к человеческому достоинству. Нет проступка, которого нельзя бы простить, но повторяемость поступков, рецидивизм, всякое сердце возмущает, и дрянь тот человек, который не чувствует этого возмущения. Что такое значит "простить"? Это очень желательное и отрадное движение сердца, - и я - если ты хочешь - простил его за зло и обиды, причиненные мне его пятилетними беспутствами, но не в этом ведь дело. Нужно не прощение, даруемое как милостыня сердца милостивого, а нужно восстановление мира и единения душ, что требует удовлетворения нарушенной гармонии мира. Великий Ориген прав 127, говоря, что творцу миров, конечно, ничего не стоит "простить дьявола" (то есть начало зла), но к чему бы это повело, пока дьявол остается дьяволом?.. Какая бы это была глупость - даже при безграничном милосердии творца к его творению! Андрей не дурак, и он это понимает... Я не имею сентиментальных чувств, именуемых "родственностию", и считаю их вздором. Родство душ - дело всемощное и великое, а телесное родство - это случайность, умно осмеянная великими умами, и между прочим Грибоедовым в Фамусове. Это предрас-

    судок частию аристократический (фамилизм), частию дурацкий. Умная любовь обозначена Христом, который, вероятно, был плох по части родственности. "Что мне моя мать и мои братья". - "Тот, кто исполняет волю отца моего (то есть живет по известному духу) - тот мне и мать и брат". Я люблю и уважаю тебя и Крохина, но вы мне родные потому, что "исполняете волю", уважение к которой внушает мне чувство любви и уважения к вам. Вы правдивы, умеренны, честны, трудолюбивы и прямы, - это мне нравится, - это и есть исполнение "воли отца", и я брат вам, я вас люблю. Но он... Он именно не уважал и не любил то, что я люблю и уважаю... Что же у нас общего? Что я могу любить в нем? - Пусть же он подумает о "воле отца" нашего - духа и ему покорит свою мерзость. "Отец" спасет его" *.

    Наконец опасения отпадают. Я выжил. Толиверовой посылается собственноручный документ: "Копия. Киев, 1 октября 1 час 30 минут дня. "Температура падает - является сознание". Более ничего; полагаю, что это надо считать за добрый признак. Н. Л." **.

    Итак, ехать в Киев не понадобилось. Может быть, и не думалось и не хотелось: больной в хороших руках, исход недуга доверяется "промыслу", в крайности - смерть лучше бесславия, к тому же "блаженны умершие" или "иже не суть". Дальше и того яснее: пусть мертвые хоронят мертвых. Они и похоронили бы.

    Частность: в самые критические дни писались и вразумления в Киев и почти ежедневные заметки на злободневные темы в газеты ***.

    4 октября, по получении уже совсем благоприятных вестей, Лесков шлет выходившим меня киевлянам свою благодарность, тут же прибегая к сведению счетов с некоторыми из когда-то близких ему лиц.

    * Архив А. Н. Лескова (фонд. Н. С. Лескова).

    ** Записка без обращения и даты. - Пушкинский дом.

    *** "Торговая игра на имя Л. Н. Толстого". - "Петербургская газета", 1885, N 262, 24 сентября; "Приглашение к слезам". - Там же, N 263, 25 сентября; "Заповедь Писемского". - Там же, N 264, 26 сентября; "Новые брошюры, приписываемые перу гр. Л. Н. Толстого". - Там же, N 265, 27 сентября; "Брошенные на улицу". - Там же, N 266, 28 сентября. - Все заметки без подписи. В эти же дни пишется открытое письмо издателю журнала "Новь" А. М. Вольфу, о прекращении печатания романа "Незаметный след", опубликованное в журнале "Новь", 1885, N 23, 1 октября 128.

    "Дорогой брат и друг Алексей Семенович!

    Не могу выразить того, что ты доставил мне перечувствовать. Это вызвало к жизни давно ушедшие годы нашей с тобой дружбы в детстве... Все тобою сделанное для больного Андрея так добро и благородно, что выше всяких словесных благодарностей. По отношению ко мне, против которого "женское сословие (по словам знаменитого Лейкина) испущало из себя жестокую словесность", ты тоже был всех правее. Я к этой "словесности" совершенно равнодушен всегда, но не мог оставить ее без опровержения, когда в доме твоем лежит Андрей, как бы в самом деле "выброшенный" отцом. Я совсем ясно сказал, что "жена брата мне ничего дурного не сделала, а, напротив, сделала мне большие услуги, за которые я ей вечно признателен". Какую там она "испущала словесность" - я этого не хочу и знать и в ответ на все, чем меня доколачивали в эти дни, поставил всем одно, что она мне ничего дурного не сделала и я ей благодарен... Мы, разумеется, люди грубоватого склада, но зато не притворщики, и мы ни один даже и не умеем притворяться. И вот мы все друг другу верим и не ошибаемся. Клотильде Даниловне совсем не нужно представлять себя чем-нибудь иным, чем она есть, тем более что ее очень легко насквозь видеть. У нее сердце доброе и нежное, она склонна к добру и имеет в нем вкус... Человек, который говорит в глаза одно, а за глаза другое, - какой уж это "друг"!.. Рассердился - выскажи, а помирился - не судачь снова, - вот поведение честного человека, из которого можно иметь друга. А то это одна профанация или, как покойный Писемский говаривал: "вода с Аполлоновых..." Что-то там полоскалось поэтическое, да черт ли по нем... Ей нехорошо было осуждать меня, да еще при детях. Это им вреднее, чем мне. Она должна была откинуть нечто моим годам, моей опытности и тому, что меня еще никто дураком не ставил, а злодеем сыну своему я быть не могу... Зачем же нам не поддерживать в детях авторитет старейшинства и опыта... Я просил у вас очень немногого... - просил съездить и определить в солдаты. Не бог весть что такое. Ничего другого я не просил и нужным не почитал. Случай учредил иначе: ты сделал дело незабвенное ни для меня, ни для сына. Я тебе (и тебе одному) кланяюсь моею седою головою в ноги до сырой земли. Кроме спасения жизни Андрея, ты спас мне веру в

    братскую любовь нашу и в простую прелесть души твоей. Не оставь довершить это дело и, успокоясь, напиши мне все, что надо знать о расходах и о прочем.

    Обнимаю тебя и целую..." *

    "Случаем учрежденное" помогло найти теплую концовку, но не помешало отнести в ней благодарность исключительно к брату, с обходом много потрудившейся тут его жены. Как будто подведен какой-то итог. Представляется возможной передышка в "междоусобных разговорах". К сожалению, Марья Петровна неосторожно пишет дочери Ольге Семеновне в Петербург решительно все, что придет в голову, о всяком сказанном кем-нибудь слове, а робкий "Петрович" не смеет не предъявлять киевские письма всегда остро интересующемуся ими Николаю Семеновичу. Чтение таких беспечных, многословных посланий сильно нервирует Лескова, подливая масла в едва начинающий угасать костер.

    Выжив, я поступил "в солдаты" и одновременно же в совершенно не отвечавшее моей школьной подготовке убогое юнкерское училище, оказавшись там чем-то вроде белой вороны.

    Как это ни показалось неожиданным, но у нас с отцом снова завязалась переписка, очень неровная. В некоторых его письмах сквозят жалобы и даже как будто что-то вроде растерянности.

    "О себе писать неохота. Моя жизнь однообразна, тяжела и скучна, но не лишена неприятностей необычайных. В декабрьской книге "Исторического вестника" вырезали и сожгли мою работу - плод труда целого лета **. Вольфа кассир потерял рукопись моего рождественского рассказа. Я был почти 2 месяца без прислуги, с одною девчонкой и с Варею, которая шлет тебе часто письма и составляет единственное мое утешение. В это время у меня покрали много вещей, и, наконец, при одной из бывших по 3 дня горничных обнаружен взлом замков в столе, но далее отпереть не могли. Теперь явилась к моему спасению Сарра: она вышла замуж, но нашла другую вместо себя, но я, как напуганная ворона, уже всех боюся, и где

    * Архив А. Н. Лескова (фонд Н. С. Лескова).

    ** "Бракоразводное забвенье. Причины разводов брачных по законам греко-российской церкви". - Вырезана из N 12 "Исторического вестника", 1885 129.

    бы ни был - бегу домой как угорелый. Ни покоя, ни отдыха, ни радостей <...>" *

    Следующее, переполненное упреками многим и всех больше моей матери, письмо заканчивалось описанием домашних неустройств, разыгравшихся сильнее, чем они бывали при мне.

    "В доме у меня все продолжаются пестроения из 4 девушек (2 были старушки) при одной (старухе из сестер милосердия, рекомендованной Александрой Николаевной Якоби **, обнаружена попытка выломать замок правого шкапа в столе, где все, все ценные вещи. Стол исковыряли ножницами, но замок постоял за себя и не подался, а только выпала наличка. Теперь у меня девочка 15 лет и девушка, рекомендованная Саррою, которая явилась к моему отчаянному положению после взлома. Эта рекомендация тоже, кажется, ненадежна. Она у меня с 4 декабря и покоя с ней нет, по причине ее огромной ветрености и дерзости. Терплю большие беспокойства и просто боюсь выйти из дома <...> После праздников, вероятно, опять надо будет искать и брать снова бог знает что. Так редки люди, при которых можно чувствовать себя покойным хоть за целость своего имущества. Праздники встречу с Варей и с Путькой, единственными искренно любящими меня существами, которые, к несчастью, очень мало понимают..." ***

    Календарные данные несколько мягче. 19 декабря Лесков был на большом званом обеде у А. С. Суворина, на улице Жуковского 18. 27-го числа он в числе почетнейших гостей на торжественном пиршестве в знаменитом когда-то ресторане Палкина, справлявшем свой столетний юбилей. Сидит он за ужином рядом с И. Ф. Горбуновым и М. О. Микешиным, в обществе многих других именитых старых посетителей этого учреждения. 31 декабря встреча нового, 1886, года, как писал мне отец:

    "...У Суворина... шумно и людно за разливанным морем. Пили за мое здоровье. Мне было очень скучно и хотелось молчать. Я тоже вспомнил с Пыляевым, что мы с тобою первый раз врознь. Я говорил о тебе с Пыляевым, который тебе кланяется и просит не кручиниться, но

    * Письмо от 10 декабря 1885 г. Архив А. Н. Лескова.

    ** Фамилия А. Н. Толиверовой по первому мужу.

    *** Путька - маленький белый пуделек. Письмо от 24 декабря 1885 г. - Архив А. Н. Лескова.

    перебиваться сюда во что бы то ни стало..." Дальше тут же делалась попытка оправдать мою ни с чем несообразную высылку из этого самого Петербурга.

    Поздравляя отца с Новым годом, я писал ему, что теперь уже сам добьюсь командирования меня в выпускной класс Константиновского петербургского военного училища, в которое имел право быть сразу определенным прошлой осенью. На это, в том же своем письме, отец отвечал: "Соображения твои насчет перехода в специальные военные училища оправдываю. Даже если бы пришлось поступить и в младший класс, - это все-таки лучше. Как бы ты ни поступил сюда - для тебя потери в жизненной карьере не будет <...> При выходе в офицеры из Киевского юнкерского училища - я тебе ничем пособить не могу и карьера твоя представляется ужасною и безнадежною. Поэтому я считаю твой план и сообщения верными и им сочувствую" *.

    Оставалось только еще раз горько пожалеть, что этого сочувствия не встретилось в августе 1885 года.

    Теперь я уже жизненно окреп, вырос и действовал как военнослужащий, а не как неправомочный чей-то сын. Теперь я стоял вне влияния чьих-либо барометрических давлений, настроений. Все выполняется уверенно, правомерно и планомерно: в мае кончаю юнкерское, отбываю практические лагери, в августе - Петербург. Как получивший уже право на производство и имеющий на шашке офицерский темляк, я должен только слушать лекции по всему курсу Константиновского училища, но свободен от строевых занятий, как и в выборе себе местожительства.

    Дяди мои и моя мать предостерегают от жизни у отца, настойчиво зовущего меня в "отчий дом". Смотри, говорят мне в Киеве, не оглянешься, как попадешь опять в блудные сыновья. Я колеблюсь и, в конце концов, поддаюсь подкупающему теплу зова. Последнее письмо отца ко мне кончается словами: "24 если выедешь, пошли мне депешу - я тебя встречу... Поручаю тебя милосердию божию и дарованному им тебе свету разума и добросердечия" **. Как тут не умягчиться!

    Снова Петербург, Николаевский вокзал, на перроне

    * Письмо от 5 января 1886 г. - Архив А. Н. Лескова.

    ** Письмо от 20 августа 1886 г. - Там же.

    волнующийся, слегка подавшийся за год отец, улыбающийся "Петрович", умиленный "Протека".

    Вернулся я, по служебному своему рангу, по военной литере бесплатно и уже во втором классе, в мягком вагоне. Это единственное, что дал мне во всем остальном бесплодно потерянный год.

    Домой поехали вдвоем. Остальные должны были прийти к обеду. Еще на извозчике отец стал засыпать меня вопросами о давно потерявших остатки его расположения киевлянах. Марьи Петровны в живых уже не было. Ответы были нелегки. Я чувствовал себя очень согретым Киевом и знал, как относится к нему отец. Брать в желательный ему тон я не мог. Это явно не нравилось.

    Уже к вечеру, в любимый отцом мицкевичевский "серый час", в густые сумерки, окончив обед, все мы вчетвером перешли в кабинет, куда был подан душистый черный кофе, тонкие французские ликеры, предложены были курящим легкие гаванские сигары. Удобно разместились и, в послеобеденной истоме, неторопливо обменивались новостями, воспоминаниями, вопросами...

    - А что, Андрей, как твой голос после тифа-то? - обратился ко мне отец.

    - Как будто остался каким был, - отвечал я.

    - Ну и прекрасно. Витенька! Петрович! Давайте-ка вспомним старину, изобразим что-нибудь из творений великих властителей гармонии.

    - Нет, я-то уж в этом пас, увольте, - запротестовал рыхлый Крохин.

    - Ладно, что с тобой делать. Немножко-то все-таки подтягивай баском. С чего же начнем? "Величит", что ли? Начинай, Андрей, ты ведь присяжный певчий был в корпусе.

    Хорошо откашлявшись, потянув для очистки тембра полнаперстка зеленого шартреза и, как учил мой милый преподаватель А. И. Рубец, взяв воздуха, я вполголоса начал теноральным баритоном: "Ве-ли-чит душа моя госспод-да и возрадовах-ся дух мой о боо-зе спасее моем". Витенька выводил тоненьким полуфальцетом: "Чест-ней-шую херрр-увим..." Негустым баском подравнивал в низах отец: "И слав-ней-шую без срав-нения серрр-афим".

    До мастерства орловских дьяконов, подвизавшихся в рассказе "Грабеж", было, конечно, далеко, но что-то не лишенное бесхитростного благозвучия достигалось.

    Концерт продолжался. В свой черед исполнили и знаменитый любимейший Лесковым великий канон Андрея Критского "Помощник и покровитель бысть мне во спасение...".

    - Какие мастера! Сколько вдохновения, - восхищенно восклицал отец. - Сколько вкуса, величественной простоты! Куда до них этим куцым латинянам с их реверансами перед алтарями, звоночками и кастратами. Непревзойденные художники и древние неведомые композиторы и наши Бортнянский, Турчанинов... Великие мастера! Ну, в честь всех и вся - последнее! Помнишь?

    - Помню, - отвечал я, пианиссимо запевая:

    Сла-ва в выш-них боо-гу!

    И на зем-ли миир,

    В че-ло-ве-дех бла-го-воллеенио...

    Комната успела погрузиться в почти полную темноту. Петь больше не хотелось. Не хотелось и нарушать воцарившуюся тишину. Хотелось верить в водворение среди "предстоящих" мира и взаимного "благоволения"...

    На другой день, часу в четвертом, к нашему подъезду подкатила открытая четырехместная коляска, из которой тяжеловато выгрузился довольно рослый, плечистый, хорошо обрюзгший господин. Минуты три спустя в отцовский кабинет, у окна которого я сидел, вошел Сергей Атава.

    - Поздравляю родительское сердце с приездом "полковника" и, по уговору, прошу собираться для следования к обеденному столу господ Терпигоревых, - с оттяжкой проговорил Сергей Николаевич, пожимая нам руки. - Имеете вкушать: закуски сборные, холодные и горячие, борщ из сорока двух элементов, прочих блюд несколько перемен, водки домашнего настоя, вина, выдержанные в собственном погребу. Опаздывать не разрешается: хозяйка не любит.

    В третьем деревянном особнячке выше Строганова моста на правом берегу Большой Невки, в доме N 17 по Строгановской набережной, на дворе нас встретили ласковые красавцы гордоны, а в сенях радушная Розалия Ксаверьевна или, в русском произношении, Савельевна 130. Было уже несколько человек гостей, которых не могу вспомнить.

    После кругом заставленного и сплошь завешанного кабинета Лескова поражал простор полупустых комнат. В первой от прихожей, между вторым окном и дверями в столовую, стояла простенькая высокая конторка. Ни книжного шкафа, ни полки, ни хотя бы одной книги! Выросши в отцовском книголюбии, я, должно быть, нелепо опешил.

    - Чему дивитесь, Андрей Николаевич? - ласково взяв меня под руку, спросил подошедший хозяин.

    - Смотрю, где ваш кабинет, - неосторожно ответил я.

    - Кабинет! А вот весь он, - протянул Атава руку к конторке. - Я ведь не художник, как ваш родитель, а газетчик! Вытачивать мне некогда, да и не в характере. Похожу, да и подойду к конторке. Попишу, да и снова похожу. Так и пишем...

    - А библиотека? - уже совсем неуклюже сорвалось у меня раньше, чем я успел удержаться.

    - Библиотека? Это другое дело! - весело отозвался проевший в свое время и "выкупные" и другие свои доходы автор дворянского "Оскудения". - Тут, думаю, удастся щегольнуть несколькими превосходными экземплярами. Пожалуйте! - и он увлек меня, сопровождаемого загадочными улыбками всех гостей, в тыльную часть дома.

    - Вот она - моя библиотека, - с гордостью произнес Сергей Николаевич, распахнув передо мной надежную дверь с солидными запорами.

    Я стоял в пустой комнате с железными решетками на окнах и железными же волнистыми полками вдоль всех стен от полу до потолка. В правильных их углублениях покоились бутылки.

    - Не похожа на родительскую? А преинтересная. Есть замечательные "авторы". Имеете ли вы что возразить против Шато-Латур, издания 1871 года? Почтенный, всемирно известный романский автор, мягко согревающий душу и тело, но и сам ищущий легкого предварительного затепления. Или вот, прославленный германец Иоганнисбергер-кабинет, издания 1879 года, солидный немец, требующий прохлады. Все это им и будет представлено, пока мы займемся настойками.

    Обстоятельное знакомство с каталогом продолжалось с авторитетными пояснениями владельца этой своеобразной библиотеки. Сложив отобранных авторов в убористую плетеную корзиночку, мы с благоговейной осторожностью

    передали часть содержимого на кухню для затепления и охлаждения по указаниям, а с остальным возвратились в столовую, где нас уже не без нетерпения ожидала хозяйка с набором дымившихся сотейников и холодных закусок.

    Началось священнодействие. Столовая в этом доме главенствовала. Ей была отведена лучшая, самая большая комната в три окна на Большую Невку. Вся она была залита солнцем, в лучах которого нежились благовоспитанные, холеные собаки. Хозяйка была великая искусница и радушнейшая хлебосолка. Я получал истинное крещение в дегустации вин и артистичности кулинарии.

    Из застольной беседы ничего не удержалось, но один острый момент не забылся. Рассказывая что-то, Атава зачастил: "у нас в тамбовском дворянстве". Дело было уже за кофе и коньяком, после внимательного ознакомления с несколькими "авторами". Неожиданно Лесков, всмотревшись в него, едко перебивает:

    - Постой, постой. Что это ты раздворянился-то так!

    - А как иначе-то? Происходим из тамбовского, потомственного.

    - Полно! Ну посмотрись в зеркало - что в тебе дворянского-то?

    - Не хорош, говоришь?

    - Хорош-то хорош, да только ни дать ни взять - предводительский кучер...

    Ошеломленный, я обомлел, ожидая какой угодно встречной колкости. Происшедшее дальше превзошло все казавшееся мне возможным. Атава, мотнув головой, может быть, желая замять неловкость, с равнодушной улыбкой отмахнулся:

    - Не спорю, возможно... Мамаша зимами в деревне скучали...

    У всех отлегло от сердца. Кто принял это за милую шутку, кто - за желание как-нибудь разрядить напряженность положения. Уверен, что сам Атава поддался с маху язычному ухарству и ляпнул что-то, не успев подумать. Это случалось с заправскими краснословами.

    Шли медовые дни восстановления нашего сожительства. По всем указаниям прошлого, они не могли быть долги.

    Лекции у меня начинались в восемь утра. Ходьбы на них было больше пяти верст. Конка начинала работать только с восьми. Извозчики на такой "конец" были до-

    роги. Выходить приходилось без четверти семь. Предметов было много, курс большой. Целые кирпичи в 600-700 страниц по артиллерии, фортификации военной истории, механике, химии, военному и гражданскому законоведению, военной администрации и т. д., до бесконечности. Работы было выше сил, а надо было наверстать впустую потерянный год.

    Конечно, хоть изредка хотелось побывать в театре или потанцевать где-нибудь на вечеринке. Последнее уже совершенно не прощалось. Танцы Лесков признавал верхом беспутства. Ссылки на неотвращение к ним Пушкина, Лермонтова и других величайших людей ничему не служили. В родстве такому приговору не удивлялись. Все знали устав старшего в роде: то, чего я не люблю и не делаю на шестом десятке лет, - никто не должен любить и делать в двадцать но и то, что я делал в двадцать, - другой не вправе позволять себе в те же годы.

    В одной прочно забытой сейчас своей статье, посвященной целиком И. С. Тургеневу, Лесков мельком, но явно сочувственно, коснулся вопроса о возможности воспитания поучениями, не подкрепляемыми личным примером проповедника. "Люди обыкновенно осуждают тех, кто стоит столбом, указывая другим дорогу, а сам по ней не ходит Осуждение это справедливо, хотя, конечно, и придорожные столбы тоже нужны и полезны. "Поступайте так, как я говорю, но не делайте того, что я делаю", говорил один проповедник, умевший быть очень полезным для своего прихода" *.

    Не знаю, в кого, вероятно, в Василия Семеновича, я удался в любимые ученики не только у учителя пения А. И. Рубца, но и у корпусного нашего преподавателя танцев, балетного артиста А. Д. Чистякова.

    Неукротимое осуждение любви к танцам в сыне, во мне, представляется чем-то совершенно не вяжущимся с искренним восхищением тем, как танцевали на городской площади мазурку кракусы, как ее же лихо отхватывал сподвижник киевских похождений Лескова знаменитый поп Юхвим Ботвиновский 131 или в "Островитянах" сперва поляк под старинную мазурку Хлопицкого, а по-

    * "Чудеса и знамения. Наблюдения, опыты и заметки". - "Церковно-общественный вестник", 1878, N 34, 19 марта. Статья представляет собой отклик на статью в N 27 от 3 марта в том же журнале: "По поводу прекращения литературной деятельности И. С. Тургенева".

    том художник Истомин на вечеринке в немецкой семье Норк. Тут, тонко, по-знатоцки, расценены все танцоры, их приемы, ухватки и стили. Видно, что автор отлично разбирается в них и безошибочно определяет характер и прелесть каждого из танцев. Для этого надо было ценить самое искусство и уж конечно не предавать его беспощадному осуждению, как это придумалось в отношении собственного юного сына. В одной, очень специальной, ранней статье * Лесков даже строго осудил раскольничье предубеждение против танцев.

    Пришел я раз в феврале 1887 года много раньше обыкновенного - в начале третьего - домой. Отца не было дома. Уместился в его кабинете, развернул лежавшую на соседнем столике декабрьскую книжку "Русской мысли" недавно истекшего года и стал перечитывать "Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине" 132. В первом чтении рассказ показался мне более проповедническим, чем художественно ценным, живым, трогающим. Перечитал концовку, поясняющую, что сказание "подается для возможного удовольствия друзей мира и человеколюбия, оскорбляемых нестерпимым дыханием братоненавидения и злопомнения" **, вспомнил, какое дыхание преобладает последнее время у нас в доме, посмотрел на глядевших на меня со стен Христов и, вздохнув, пошел к себе.

    Наступил март. Близились зачеты за последнюю четверть годового курса. За ними надвигались экзамены. На душе было заботно. Дома неотвратимо надвигалась гроза. Требовалась большая выдержка. Бочка с порохом стояла открытой. Дело было за случайной искрой.

    Однажды, проходя через столовую в свою комнату, я увидал три прибора. Оказалось, что к обеду звана Вера Бубнова. С моею и ее матерью в этот момент мой отец не видался. Доброго в этом приглашении но чувствовалось.

    Пришла Вера. Отец вышел из кабинета туча тучей. Сели: я слева, Вера справа от отца. Беседа повелась подчеркнуто с ней одной. Так шло весь обед. Это был хорошо известный, коронный прием выражения крайнего неблаговоления, опалы. Тарелки с супом и жарким протягива-

    * М. Стeбницкий. С людьми древлего благочестия. - "Библиотека для чтения", 1863, N 11, с. 29.

    ** Собр. соч., т. XXX, 1902-1903, с. 111.

    лись мне левой рукой вслепую. Подали любимый отцом десерт - шоре из чернослива со сбитыми сливками. Виделся конец обеда. Неужели пронесет? Не может быть! Для чего-нибудь ее присутствие да понадобилось. И едва я так подумал, как, закончив говорить что-то Вере, отец круто повернулся ко мне:

    - А ты упорно гнешь свою прежнюю линию?

    "Начинается", - мысленно сказал я сам себе и в искреннем непонимании вопроса промолчал.

    - Я спрашиваю тебя, - разгораясь и усиляя акцентировку, продолжал отец, - думаешь ты когда-нибудь начать вести, как отец, трудовую жизнь и есть хлеб в поте лица своего или решил всю жизнь бездельничать и танцевать?

    - Но я же всю зиму работаю, веду записки по всему курсу...

    - Это по наукам организованного убийства! Войны! Велик и полезен труд! Надо работать, чтобы быть полезным людям и честно покрывать свои нужды!

    - В настоящих моих условиях мне на мои нужды хватает моего жалованья.

    - Не век же у тебя будут настоящие условия! Ты мог бы приучить себя уже и к заработку.

    - Сейчас я стремлюсь довести до конца начатое: кончить Константиновское, приобрести высший образовательный ценз и прочно стать на ноги.

    - Какой вздор! При желании весь год можно было совмещать ученье и с какой-нибудь работой. Я в твои годы...

    И вдруг много дней искушавшееся самообладание покинуло меня. Что-то зажглось в мозгу и овладело речью. В упор встречая испепелявший меня взгляд отца, охваченный каким-то неудержимым вихрем, уже непроизвольно, тихо и прерывисто я перебил его на полуслове:

    - Вы... в мои годы... дрались в Киеве с саперными юнкерами на Андреевском спуске...

    - Какой негодяй мог сказать тебе подобную пошлость? - меняясь в лице, бросил он мне.

    - Ваша мать, а моя бабка, Марья Петровна *.

    * О боях на Андреевском спуске дважды поведано самим Лесковым в статьях: "Маленькие шалости крупного человека". - "Русский мир", 1877, N 4, 5 января, и "Бибиковские меры". - Газета "Неделя", 1888, N 6, 7 февраля. Отчасти и в "Печерских антиках". - Собр. соч., т. XXXI, 1902-1903, с. 84-85.

    В безудержном гневе устремился он на меня, ни секунды не спускавшего с него глаз и понимавшего, что можно ожидать чего угодно. Легкий и быстрый, гимнаст и фехтовальщик, я уже стоял за своим стулом, опираясь обеими руками на его спинку.

    - Довольно, отец: больше этого не будет, - едва слышно сказал я, роняя слова как бы в самую глубь его души.

    Бросив на стол выдернутую из-за борта пиджака салфетку, отец побежал мимо меня в переднюю и оттуда, хлопнув дверью, в свой кабинет. Слышно было, как он быстро зашагал там из угла в угол. Вера расплакалась.

    Сцена прошла не так картинно, как у Лучаниновых в рассказе Тургенева "Три портрета", но по-своему впечатляюще и вразумляюще 133.

    Слепая, почти рабская, домостроевская сыновняя покорность отходила в прошлое.

    Когда-то в детстве мадмуазель Мари Дюран мурлыкала нам шутливую французскую песенку о какой-то славной маленькой лошадке, которая брыкалась, когда ее бил какой-то мальчик, жаловавшийся потом на нее своим родителям:

    Cet animal est tres mechant:

    Quand on l'attaque, il se defend!

    Это, мол, очень злое животное: когда на него нападают - оно защищается! Почему-то вспомнив ее и невольно улыбнувшись, я поехал зачислиться на довольствие при Константиновском и подыскать себе угол вблизи него. Комнатка подвернулась в двух минутах ходьбы, веселая, в маленькой квартирке по 2-й роте Измайловского полка (ныне 2-я Красноармейская) у самого Забалканского проспекта, заселенной студентами-технологами. Стало даже с кем и посоветоваться по аналитике, химии... Вестовой приносил обед, ужин, хлеб... Вместо учебной доски повесил я на стену матовую черную клеенку и, с мелом в руке, принялся за кривые, формулы, вычисления, профили и т. д. Зажил работоудобно, без истомлявших душу туч и бурь, без барометрических минимумов и максимумов, ровно, покойно, светло, словом "frei!" *.

    * Свободно (нем.). Любимое присловье Лескова в письмах его из Мариенбада.

    Это была вторая "путевка в жизнь". Она была несравнима с данной мне полтора года назад.

    При чтении "Карамазовых" надуманное и искусственное не трогало, жизненно допустимое не поражало: в памяти жило достаточно своего.

    Сближаясь с кем-нибудь, я всегда угадывал, какое у кого было детство. Остро интересовался им и в биографиях чем-либо выделившихся людей.

    Лесков рос в одинаковых условиях с братьями. Почему характером он ни в чем не напоминал их - было неразрешимой загадкой.

    Расположение его давно перестало радовать близких, а гнев серьезно огорчать, но, конечно, нервов стоил. Хвала, возданная кому-нибудь на одной страничке его письма, - сменялась на следующей хулой, и наоборот. Этим пестрят переписки последних двух десятков лет со многими из сторонних и поголовно со всеми кровными. Естественно - корреспондентов становилось все меньше, что опять-таки жестоко гневило Лескова. Иллюстрации всему этому обильны. Особенно многоцветны они по отношению ко мне.

    Проходит меньше года. Я уже служу в одном из бывших аракчеевских поселков Новгородской губернии. Приезжаю на две недели в Петербург. 30 декабря 1887 года отец пишет Суворину: "Сегодня утром приехал мой сын Андрей, молодой офицер, с тем чтобы встретить со мною Новый год; а я по ласковому слову Анны Ивановны собираюсь к вам. Чтобы мне быть и с вами и с моим сыном, дозвольте мне привести его с собою и представить вам и вашей супруге. Он парень недурной и очень живой и веселый" *.

    11 января 1888 года, ответив А. И. Пейкер по существу одного ее вопроса, он, вероятно без особой в том нужды, прибавлял: "Теперь у меня гостит Дронушка со шпорами и эксельбантами... Мы на днях долго вспоминали вас и Марью Григорьевну" **.

    Пока все тепло и милостиво. Ближе к концу года, в письме от 7 октября к Алексею Семеновичу, идут уже перебои: "Что до его личности, то он еще "не образовался". Способности у него очень хорошие, и ум доброкаче-

    * Пушкинский дом.

    ** ЦГЛА.

    ственный, и в характере нет недостатка. Он очень выдержан и владеет собою для своих лет изрядно, но он ленив, соня и танцор до глупости и до безобразия. Это, вероятно, пройдет, но теперь, пока не прошло, это дает ему тон нежелательной пустоты и делает его неудобным. Он ложится, когда люди встают, встает, когда обедают, и тому подобное. Это очень омерзительно и никакого извинения "молодостью" не имеет. Все мы были молоды и кучивали, и шалили, но не обращали в бордельный режим домов, где жили". К концу письма раздражение, разрастаясь, заставляет кончить его уже полным разгромом с гневным росчерком: "Так нет же!! Лучше бей шпорами да приходи домой в 5-6 часов утра... Это низко и даже очень низко" *.

    Спасибо, на этот раз точно определен, наконец, вид низости или негодяйства.

    Два месяца спустя Н. П. Крохину, в письме от 15 декабря, реляция обо мне с места в карьер разносительная: "Я Андрея Николаевича не вижу и считаю это за спокойнейшее. Радоваться на него нечего. Это живое, капля в каплю, повторение брата Василия Семеновича во всех статьях: та же даровитость, способность все понимать и ничего не делать, кроме самого необходимого и то кое-как. Время же свое предавать разврату, пьянству и другим бездельничествам. Идучи этим негодяйским путем, немудрено, что получит такой же и конец, какого по писанию стоит "человек ленивый, иже калу воловию подобится". В перемены я не верю и их не жду. Труд не лакомство - кто его невзлюбил до 22 лет, тот уже и не полюбит. Петербург, конечно, его еще более развращает, то есть дает соблазнов, и я жалел, что его сюда перевел, и хотел спровадить в Киев или даже в Ташкент, но потом плюнул. Не все ли мне равно, где он будет? А уже мне надоело и говорить о нем и просить за него. Пора это кончить и предоставить его самому себе. По крайней мере туда и сюда дорога короче. - Да из Киева брат Алексей Семенович уже и вовсе не ответил на мой вопрос. Дело дошло и до этого... Таких примеров вежливости я еще не испытывал даже от него" **.

    Отец знал о большой дружбе Крохина с покойным

    * Архив А. Н. Лескова (фонд Н. С. Лескова).

    ** Там же.

    Василием Семеновичем и о такой же любви к нему Ольги Семеновны. Прихвачен здесь заодно и Алексей Семенович.

    Стоит, может быть, оговорить, что я смолоду до старости не терпел водки, а на другое - бюджет был тощ. Случались полковые праздники, чьи-нибудь проводы, вечеринки. Было ли все это "предаваньем пьянству" - не знаю. И вязалось ли оно с влечением к танцам? О каком-то "разврате" говорить смешно. Превышались ли тут все вообще грехи над тем, как "шалили" старшие, к слову сказать, почему-то хорошо помнившие довольно ветреную песенку:

    Как за речкою мы жили,

    Много девочек любили -

    И Катеньку, и Машеньку,

    Ильинишну, Кузьминишну,

    Макарьевну, Захарьевну,

    Да всех понемножку

    Дергали за ножку *134.

    Да и вообще - как считаться на всех этих счетах?

    Итак, и мне, как и моему дяде Васе, уготовлялся Ташкент! Но если во мне, к искреннему моему желанию, и было что-нибудь общее с Василием Семеновичем, то были и большие несходства: по собственному определению моего отца, у меня "в характере не было недостатка". Я шел дорогой, первоначально предопределенной мне отцом, но дальнейшее чье-либо распоряжение собою исключил.

    Не очень согласуются только что приведенные отзывы отца с его же строками, писанными обо мне М. И. Пыляеву всего три месяца перед тем: "Я вчера отвез Вениамину Ивановичу ** рекомендацию полкового командира и нечто вроде памятной записки от меня... Рекомендация <данная мне командиром полка. - А. Л.>, конечно, наилучшая, и с нею можно говорить, не краснея за того, о ком говоришь". Дальше, после разбора открытых мне служебных возможностей, писалось: "Если уже такова здесь задача, то лучше возвратиться опять в Киев, куда его зовут в саперы, и жить с дядею" ***.

    * Письмо Лескова к Ф. А. Терновскому от 20 августа 1882 г. - "Украiна", 1927, N 1-2, с. 134.

    ** В. И. Асташев, генерал, известный золотопромышленник.

    *** Письмо от 30 августа 1888 г. - "Щукинский сборник", вып. VIII. М., 1909, с. 192-193.

    Алексей Семенович, очевидно не замечая моих негодяйств, действительно упорно звал меня в Киев служить в саперах и жить у него, с ним. Надеясь на обещавшееся, но не сбывшееся лучшее в Петербурге, я не воспользовался радушным киевским зовом, о чем не раз горько пожалел впоследствии.

    Ранней весной 1889 года Н. П. Крохину обо мне снова сообщались вполне одобрительные сведения.

    Наконец, почти через два года, уклоняясь от выполнения некоторых деловых поручений вдовой уже сестры своей О. С. Крохиной, Лесков писал ей: "...Мне это не по летам, и не по силам, и не по моему настроению; а если у тебя нет людей, которым ты могла бы доверить, то ты поручи это Андрею, который должен возвратиться домой к 1-му числу предстоящего октября. Он молод и силен, и притом совершенно надежен, потому что честен, аккуратен и трезв, и он тебе все сделает обстоятельно и как следует, не жестко, умно и деликатно, и твои деньги передаст тебе в целости. Другого никого я указать не могу, а этому верю и думаю, что ему можно доверить всякое дело. Что в нем было ребячьего и манкировочного во время оно - то все уже прошло, и он стал человеком очень надежным. А впрочем, если ты можешь обойтись и без него, то это еще и лучше, но только я ни по каким делам хлопот взять на себя не в силах. За каждое усилие над собою в этом роде я расплачиваюсь ежедневно терзательнейшими припадками моей мучительной болезни..." *

    В октябре 1891 года, под впечатлением большой беседы с отцом о матримониальных его незадачах, я, возвратясь в свою стоянку, писал ему еще на ту же тему. 31-го числа он отвечал мне письмом, приводимым во всей его полноте.

    "Я получил твое письмо и благодарю тебя за выраженные в нем чувства, которые, впрочем, теперь должны иметь большее значение для тебя самого. Гордость - чувство пустое: ничем не надо гордиться и никем. Я тоже сделал много дурного, чего стыжусь и о чем сожалею, и все то дурное я делал оттого, что не имел хорошего

    * Письмо от 13 сентября 1891 г. - Архив А. Н. Лескова (фонд Н. С. Лескова).

    разумения и верил в возможность достижения счастия. На этой службе всяк испоганится. Незадачи жизни принесли мне огромнейшую пользу: они меня отрезвили и приучили к мужеству. У меня теперь нет врагов, а есть только люди, опасные моему духу, потому что он еще слаб и порою иные люди его возмущают, но никогда не за себя. Лев Толстой был мне благодетелем. Многое я до него понимал, как он, но не был уверен, что сужу правильно. Жалею, что просветление ума, за суетою жизни, пришло ко мне поздно. Толстой находит мое теперешнее духовное состояние хорошим, и я сам не хотел бы быть таким, каким я был ранее. Следовательно, все идет к лучшему, и жалеть не о чем. И в то время, когда ты печалишься обо мне, - я за тебя радуюсь, что в твоем разумении все озаряется светом. Это одно и есть "обретение потерянной драхмы". Мне очень радостно - как ты принимаешь свое служебное призвание, в тишине и безвестности. "Ревнуй о духе" своем, а чем тише и скромнее твое положение - тем лучше. Иди этим путем во всем, и тебе будет открываться лучшее, и жизнь получит совсем иную цену, чем у тех, кто домогается таких благ, за которые надо драться и которыми никак нельзя завладеть больше, чем завладевают люди особенно к тому ловкие. Я тебе сказал, что ты "на стезе", и мне тебя учить не нужно. Дойдешь до лучшего сам. Желаю только, чтобы ничто в свете не заставило тебя сойти с этой стези или "сесть при пути", по выражению Ге. Но я надеюсь, что и этого не случится. Кто раз узнал, где правда и откуда свет, - тот не захочет топтаться в потемках. Ты познал - где свет, и его нет нигде, как только в предпочтении жизни духа желаниям суетности. Иди по этой стезе, и ты будешь счастливее меня, ибо я не имел так рано света перед собою.

    Леопарди превосходен 135. Ты будешь иметь большое удовольствие его читать.

    Н. Лесков.

    Не сожалей, что я одинок. Я никогда об этом не сожалею. Я свободен, - это всего дороже. Если бы мое прошлое было хоть мало-мальски сноснее - я бы наверное сделался "рабом забот". Этим путем идет множество очень достойных людей, которых я уважаю, но никогда им не завидую. Мое счастье лучше. Обид я теперь уже

    почти не чувствую и иногда только удивляюсь вкусу людей, желающих давать мне чувствовать свое зломнение и зложелательство. Я вне их усилий уязвлять меня и боюсь только одного - своей слабости.

    Посмотрим: есть ли сегодня в "Вестнике Европы" мои "Полуношники"?" *

    Хотелось верить в сошедшее общее умиротворение, в то, что зломнение побеждено по отношению ко многому и многим, начиная с ближних...

    Успокоенный и, вопреки обильным прошлым урокам, обнадеженный, взял я в полковом "собрании", то есть клубе, указанный в письме "Вестник Европы" и, дочитав "Полуношников" до 111-й страницы, обомлел: одной из самых двусмысленных запланных женских фигур нового "пейзажа и жанра" присвоено имя жены Алексея Семеновича, выходившей меня шесть лет назад в смертном тифе. Мало того, самое имя это преобразовано в "Крутильду", с пояснением, что она была, как и жена брата, полька, настоящее имя которой было Клотильда, переделанное "потому что она все, бывало, не прямо, а крутит, пока какое-то особенное ударение ко всем его чувствам сделает", и так далее, строка от строки неудобнее.

    "Фетюк", "бесструнная балалайка" и все прежние клички казались невинными и милыми шутками рядом с этим новым всенародным, всему читающему Киеву понятным поношением. Здесь же каверзнейшая рассказчица, приживалка-Шехерезада, наименовывается Марьей Мартыновной, как звалась вдова двоюродного брата Лескова "Лётушки" Константинова. Одним росчерком пера воздавалось всем сестрам по серьгам, всему Киеву оптом.

    От упований на умиротворенность не оставалось и тени: сойти со "стези", избранной натурой, сил не хватало. "А в натуру можно верить", видимо, больше, чем во все другое.

    Меньше чем за четыре месяца до кончины, 1 ноября 1894 года, отец, в оправдание себя на какой-то мой упрек, преподал мне, двадцативосьмилетнему, давно независимо жившему и имевшему уже собственного сына, новое наставление, заканчивавшееся заверением: "Обиды же я

    * Архив А. Н. Лескова.

    тебе никогда никакой не делал: я тебя учил добру, кормил, одевал и помогал выбирать лучшую дорогу..."

    Ниже в том же письме с еще большею легкостью и распространительностью развивались другие указания: "А если "свет твой останется тьмою", то я в том не виноват: я не усиливал в нем темноты, а вносил свет, но было не время. Придет время, и сам увидишь, что бело, что черно" *. И так далее, с неизменной убежденностью в непререкаемой своей правоте и чужой во всем виноватости **.

    В ранние писательские годы Лесков собирался окрестить один свой роман - "Всяк своему нраву работает" ***. На нем самом верность этого народного присловья подтверждалась как нельзя ярче.

    Пользуясь двумя поздними его заглавиями, можно уверенно сказать, что вся личная его жизнь была "томленье духа", а жизнь с ним - "юдоль".

    Вступление
    Часть 1: 1 2 3 4 5 Прим.
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
    Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Прим.
    Часть 5: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Прим.
    Часть 6: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Прим.
    Часть 7: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
    Примечания, условные сокращения
    Ал. Горелов: "Книга сына об отце"
    © 2000- NIV